Близился день Пятидесятницы. В Сфортунате все ходили черные, не здоровались, за ужином кусок в горло не лез. Священник рассказал Маттео о скачках тирана-риминийца и грозящей деревне расправе за ослушание приказу.
Помолчал Маттео, охлестнулся белым хвостом, переступил копытами, как резвый жеребчик-трехлеток. «За чем же дело стало! Веди меня в Римини. Разве по конским статям я не гожусь для ристалища?» — «Нас убьют тотчас». — «Ослушаетесь приказа — убьют потом».
Ничего не оставалось делать молодому священнику Сфортунаты; залатал он старое облачение, покрыл спину Маттео-найденыша старым ковром из церкви; девушки сплели чудовищу венок из цветущих веток граната.
В день праздника священник привел найденыша в Римини. Поднялся шум, набежала железнобокая стража, донесли о чуде тирану.
Привели кентавра и священника во внутренний двор крепости, и сам Сиджисмондо вышел посмотреть на чудовище.
Тщательно ощупал и конские стати, и человечьи: Малатеста был знатоком и лошадей, и людей. Не обнаружил подделки. Но не хотел признаться, что вшивая деревушка — дыра Сфортуната — поставила его в тупик. Маттео и тут нашелся:
«Государь, Сфортуната бедна — не под силу им оплатить и коня, и всадника. Я и конь, и всадник, воедино слитый. Разве слышали в Ватикане, во Флоренции или за Альпами — по всей крещеной земле и даже в странах нехристей, — чтобы какому-нибудь правителю для забавы подчинилось чудовище? Во славу твоей власти я выйду на круг, и все увидят меня. А скачки будут честными: будь я взрослым, превзошел бы я силой твоих коней. Но я — почти ребенок, у меня не растет борода. И конское тело мое еще слабо».
Прикрыл тиран свои железные глаза. Долго думал под солнцем. И сказал: «Дозволяю».
В ночь перед скачками священник все творил молитвы и охал, сравнивал Маттео-коня и других коней праздничных. И наземь сплевывал по-деревенски: уж больно жидконог и молод был кентавр Маттео.
«Обставят нас. Тебя на позор поставят, а меня на кол посадят. А Сфортунату сожгут, распашут и засеют солью».
«Я приду первым, — ответил Маттео, — только дай мне утром пару глотков черного магрибинского вина».
В полдень поставили коней у рубежа, грянул праздник, давка, пестрота, зной, трубы кричали, ржали кони, хлопали на ветру знамена. Косились другие хозяева на коня из Сфортунаты, но роптать боялись: сам тиран дозволил.
Хлебнул Маттео из фляги священника черного вина. Стали глаза его изумрудные, ящеричьи, наполнились изнутри пьяным солнцем, которое Христа не знало. Темной силой заветвились жилы под конской шкурой.
Хрипло закричал подросток, ударил в мостовой камень копытами — высек искры.
И рванулись праздничные кони с места в урочный час.
Хлестали всадники в мешанине друг друга плетьми, кровь с конским потом мешалась, кто упадет — затоптан; конские хребты и человечьи черепа трещали, как скорлупа: приказал тиран для потехи облить беговые круги маслом.
Трижды опустился флаг с золотым ястребом на древке.
Маттео пришел первым. И упал на колени за меловой чертой. Пар поднимался от потемневших боков. Подбежал священник, бросил ему в лицо горсть холодной воды — отогнали священника латники, наклонился над кентавром-найденышем сам Большой Риминиец.
«Проси все, что пожелаешь. Но единожды. Исполню».
«Государь, — проговорил Маттео, — не я прошу — Сфортуната просит. Оставь нас в покое».
«Так будет», — ответил тиран. Он был жесток, но никогда не изменял данному слову.
С тех пор Сфортунату забыли. Ни сборщики налогов, ни вестовые, ни полки на постой не тревожили деревню. Даже по военным лагерям прочитали указ, мол, кентавра — не видели.
Маттео и священник вернулись в деревню. Стали жить как прежде.
Священник справлял требы, а Маттео-найденыш работал у гончара.
Но со дня скачек стал он слаб, часто хромал. Все сидел в своей пещере, зябко кутался в соломенную накидку. Стал кашлять по ночам. Знобило. Не знали, кого приглашать: то ли врача, то ли коновала. Как ни ходили за ним жители деревни, как ни поили теплым молоком и гранатовым соком — все впустую; видно, на страшном беговом кругу подорвал он становую жилу. Или воздух здешний был для него губителен.
Спустя год, в Сочельник, кентавр Маттео умер от простуды совсем один. Из деревни пришли утром, принесли кашу и молоко, посмотрели — а он не дышит.
Тело снесли на досках на Полынный луг и зарыли рядом с первой ямой.
С тех пор на Полынном лугу не было больше ни волков, ни молний, ни кентавров. Рыбаки больше не боялись ходить через заросли. Только желтые птицы изредка вспархивали перед прохожими в пустынное небо.
После смерти души кентавров превращаются в желтых птиц.
Поэтому на свете очень много желтых птиц.
А кентавров — ни одного.
Лея Любомирская
Ужин
17.30
— Ты одевайся, я только гляну, как там на улице, — громко говорит принцесса, с натугой открывая стеклянную балконную дверь.
— Сейчас, — отвечает из кабинета голос принца. — А что я надену?
Принцесса делает шаг назад, принимает величественную позу и глядится в толстое зеленоватое стекло.
— Нну, не знаю… — задумчиво тянет она, проводя ладонью по гладкой ткани платья. — Ну, надень вишневый камзол. Который с вышивкой.
— Вишневый? — с сомнением переспрашивает принц. — А мне жарко не будет?
Принцесса выходит на широкий, опоясывающий башню балкон и несколько мгновений стоит там, глядя в краснеющее небо. Потом идет к такой же стеклянной двери, ведущей в кабинет принца, и требовательно стучит кулачком по стеклу. Принц — еще в пижамных штанах и с голой грудью — выбирается из-за стола, где он сидел, погруженный в какой-то древний манускрипт, и приоткрывает дверь.
— Ну чего? — спрашивает он. — Жарко?
— Тепло, — говорит принцесса. — Но будет холодать. Смотри, какие облака!
Принц вздрагивает и ежится.
— Может, не поедем? Я тут такую штуку в библиотеке…
Принцесса поджимает губы.
— Хорошо-хорошо, — торопливо говорит принц. — Так ты уверена, что мне не будет жарко в вишневом камзоле?
18.30
— Ну, ты скоро? — безнадежно спрашивает принцесса. — Мы же опоздаем!
Она стоит на балконе у стеклянной двери в кабинет, но принц зачем-то опустил тяжелые бархатные портьеры, оставил только малюсенькую щелочку, и принцесса, как ни силится, не может разглядеть, что происходит внутри.
— Ты что, опять уселся читать?!
— Нет-нет, что ты! — поспешно возражает принц, и принцесса слышит скрип отодвигаемого кресла. — Я просто принимал душ! Ты же не хочешь, чтобы я шел грязным? Я сейчас быстро, правда! Буквально две минуточки!
Принцесса возвращается в комнату и осторожно, чтобы не помять платье, усаживается на низенький пуфик у туалетного столика. Две минуточки так две минуточки. Она пока обновит макияж.
20.30
Принцесса просыпается оттого, что у нее затекли шея и спина. Она открывает глаза и с трудом поднимает голову. Как ее угораздило уснуть одетой, сидя на пуфике? И где, интересно, принц?
Принцесса решительно поднимается с пуфика и, слегка прихрамывая — ноги в нарядных туфельках отекли и болят, — выходит в коридор.
Дверь кабинета чуть-чуть приоткрыта. Принцесса осторожно заглядывает внутрь. За столом, уронив голову на потемневший манускрипт, спит принц, одетый в голубые пижамные штаны и белоснежную шелковую сорочку с жабо. На спинке кресла висит вишневый бархатный камзол, расшитый золотом.
Принцесса печально улыбается, вздыхает и тщательно закрывает дверь. Потом снимает туфли, чтобы не цокать каблуками по каменным плитам, и бесшумно возвращается к себе в комнату.
21.00
Принцесса стоит на балконе в старом стеганом лиловом халате и пушистых тапочках. Бесформенный халат сильно ее полнит, а с лицом, намазанным кремом, и с волосами, накрученными на устрашающих размеров бигуди, принцесса и вовсе похожа на какую-нибудь прачку или торговку рыбой. Но ее это мало заботит. Она перегнулась через перила и кормит печеньем маленькую собачку где-то внизу.