Человек, которого усердно массировали двое дюжих матросов, привыкших кирпичом и швабрами наводить чистоту на палубе, вскоре раскрыл глаза, громко чихнул, затем сел на койке, как будто подкинутый электрическим током.
Он даже не смутился, увидев кругом чужие, незнакомые ему лица. Как человек, привыкший ко всякого рода самым невероятным опасностям и случайностям жизни, он выжидал, припомнив и свое падение в воду, и свои, как он полагал, последние минуты борьбы со стихией.
Он сразу сообразил, что так как он не на своем судне, то, значит, в руках неприятеля. Но это обстоятельство, по-видимому, не особенно огорчало его. Он был человеком отпетым, но не трусом и не подлецом. Вероятно, он уже давно поставил на карту свою жизнь, слишком безрадостную, и знал, какая судьба ожидает его: пеньковый галстук по команде «Вздернуть!»
Всем известно, что каждого пирата вешают; им не делают даже чести расстрелять. Виселица — это позорная, собачья смерть.
Несчастный понял, что он погиб. И, странное дело, его энергичные черты вдруг приняли выражение глубокого спокойствия, почти довольства.
«Наконец-то, — как бы говорило его лицо, — наконец-то я вкушу вечный мир и покой смерти. Моя совесть нуждается в последнем искуплении… Я устал от этой жизни и хочу уснуть вечным сном!..»
Это был рослый мужчина могучего телосложения, с тонкими нервными руками, с выправкой атлета, готовящегося в любое время встретить и отразить удар, грозящий ему.
Красавец с бархатистыми глазами, слегка орлиным носом, с нервными, подвижными ноздрями и яркими, красиво очерченными губами над рядом ослепительно-белых зубов — таков был его портрет. Гладко стриженные черные волосы, слегка седеющие на висках, и темная вьющаяся бородка придавали его наружности симпатичное и вместе с тем обреченное выражение.
Удивительно, но этот человек, которому могло быть около сорока лет, казался гораздо моложе. Конечно, он видел в жизни много хорошего, но также и очень много дурного, и его изможденное, исхудалое, загорелое лицо все же сохранило что-то привлекательное и открытое, что нравится в людях с первого взгляда.
На нем была одежда рядового матроса, но всякий сказал бы, что это не заурядный простой матрос. Он не сказал ни слова доктору, который, довольный тем, что ему удалось отстоять у смерти человека, смотрел теперь на него с довольным и сияющим видом.
— Ну вот, любезный, мы вылечили вас! Если захотите, вы через минуту будете опять на ногах. Но кой черт дернуло вас кинуться в воду, а затем позволить нам выудить вас из воды?
Спасенный молчал, не моргнув глазом.
— Знаете, голубчик, вы на меня не сердитесь, что я вас вернул к жизни. Ведь я — доктор, призвание которого только в том и заключается, чтобы лечить людей, что бы там ни говорили шутники, обвиняющие нас в единомыслии с содержателями бюро похоронных процессий… Все это враки, милейший!
И снова ни слова в ответ.
— Вы, как вижу, неразговорчивы! — обиделся наконец доктор. — Ну, как вам угодно!
Стук прикладов о пол коридора, слышный сквозь полуоткрытую дверь, прервал слова доктора.
Вошел каптенармус, оставив за дверями четырех солдат.
— Господин доктор, — проговорил вошедший, — пленник готов следовать за нами?
В этот момент перед глазами этого добросердечного врага предстал штаб корабля, краткий допрос для видимости и в результате смертный приговор, приводимый в исполнение безотлагательно…
Могилой будет море, а надгробным памятником — простая отметка в судовом журнале. Таков закон, таково правосудие!
И доктор, желая оттянуть еще на несколько часов роковой момент, надеясь выпытать что-нибудь о маленьком негритенке, названом братце Фрике, проговорил:
— Но больной еще очень слаб; я, право, не знаю, можно ли его отпустить из лазарета!
— Приказ командира — спросить вашего мнения, господин доктор, и сообразоваться с ним!
— Ну так нет; он еще не может идти! — решительно заявил доктор.
Но больной разом поднялся и, не сказав ни слова, встал между конвойными. При этом, угадывая мысль доктора, он поблагодарил его взглядом.
— Пошли! — произнес он, делая шаг вперед, и, высоко держа голову, решительно и спокойно, без всякой похвальбы, двинулся, окруженный конвойными, возбуждая одновременно их любопытство и уважение.
Моряки умеют ценить мужество и всегда воздают ему должное. Даже к смелому и храброму врагу они питают уважение и выказывают его, когда тот умеет держать себя с достоинством.
Пирата ввели в столовую капитана, где за длинным столом заседал военный суд, состоявший из пяти офицеров, одного боцмана и одного унтер-офицера.
Конвойные удалились, оставив спасенного одного перед лицом его судей.
Виновность его была несомненна; никаких смягчающих вину обстоятельств быть не могло; следовательно, судебный процесс являлся пустой формальностью. В данном случае и ввиду преследуемой им цели командир счел нужным, однако, отступить от общего правила и приступить к более обстоятельному допросу в надежде, что осужденный, быть может, сообщит какую-нибудь ценную информацию.
Но все было напрасно. Неизвестный упорно молчал и не пожелал дать никаких сведений ни относительно себя, ни относительно своих сообщников.
Он оставался все время бесстрастным и спокойным с примесью какого-то особенного чувства достоинства. Этот человек, не умевший жить хорошо, хотел достойно умереть.
Только одно, по-видимому, поначалу стесняло его — это чрезвычайная вежливость и обходительность капитана. Но мало-помалу он освоился и сам стал держать себя как человек светский, умеющий свободно владеть собой там, где все обусловлено строжайшим этикетом и где на все есть определенные правила поведения. Казалось, он чувствовал себя равным с судьями.
Это не ускользнуло от наблюдательности барона де Вальпре и его штаба. Все поняли и почувствовали, что этот человек в грубой матросской фуфайке и штанах был из привилегированных, и хотя опустился на дно, тем не менее окончательно еще не огрубел. С ним нельзя было обращаться как с заурядным преступником. И как знать, быть может, затронув известные струны, обратившись к известным чувствам его души, можно было добиться от него некоторых признаний и разоблачений?!
Правда, задача эта оказалась нелегкой.
Обычный преступник, прельстившись заманчивой надеждой, что пощадят его жизнь, мог бы, пожалуй, выдать тайны ассоциации, уничтожение которой сделалось теперь целью жизни командира «Молнии». Но спасенный, казалось, наоборот, искал смерти; с ним следовало обращаться гораздо дипломатичнее.
Хотя командир де Вальпре был еще молод, но он обладал удивительным даром слова, вдохновлялся не риторическими приемами, а человеческими чувствами и, главным образом, вопросами чести.
Пират, еще не вполне оправившийся, употреблял все усилия, чтобы не упасть, но он был слаб и с трудом удерживался на ногах.
— Сядьте! — ласково обратился к нему командир. — Но, бога ради, отвечайте на вопросы, которые я буду задавать вам. Нам известно, откуда вы, но, увы, мы не знаем, кто вы! А это для нас особенно важно!
— Судите меня!.. И казните! Но я ничего не скажу! — проговорил наконец пленник слегка глухим голосом, но с той особой интонацией, какую имеют только парижане.
Офицеры переглянулись, с прискорбным удивлением признав в этом разбойнике француза. Им хотелось бы, ради чести флага своей страны, чтобы этот человек принадлежал к другой нации.
— Я ничего не скажу! — повторил он. — Я поклялся… честью!..
— Честью? — сказал командир. — И это вы и ваши единомышленники во имя чести совершаете те злодеяния, свидетелями которых мы были?.. Вы ссылаетесь на честь, когда я, во имя человечества и человеколюбия, заклинаю вас сказать мне правду!
— Это человечество отвергло меня… а что я ему сделал? Это человеколюбие было беспощадно ко мне… за опрометчивый шаг, — и я скатился на дно и теперь искупаю свою вину! Я ничего не прошу; я в ваших руках… будьте же великодушны, господа, избавьте меня без дальнейших околичностей от этой жизни, которая мне в тягость!