— Нет, это я, маленькая. Бабушка все равно не узнала ее.
— Ма-ня… не сда-вай…
— Что ты, что ты, бабушка! — все в Тане восстало против того чудовищного, что свершалось на ее глазах и чему бабушка, родная, любимая, самая добрая и умная на свете, даже не помышляла противиться.
Евдокия Григорьевна больше не в силах была бороться, смерть обещала избавление от болезни и голода, от мук блокадной жизни. Или сама приближала конец, чтобы оставить своим детям, большим и маленьким, хлебную карточку с талончиками на целую неделю.
— Не… не… — Она собрала все, без остатка, силы и замедленно, однако без запинок и четко наказала: — Не сдавайте карточки. Я тут полежу.
— Что ты, что ты! — опять воспротивилась Таня, но бабушка уже умерла.
Когда Таня увидела это и поняла, она не испугалась, не заплакала. Просто все в груди смерзлось и окаменело. Всю неделю, пока бабушка тихо и спокойно лежала одна в холодной-прехолодной комнате, Таня не плакала. В доме не было слез, стенаний, крика.
С бабушкиными документами ходила в райсобес мама. Она выстояла длинную очередь и получила бумагу со штампом и печатью, свидетельство о смерти гражданки Федоровой (девичья фамилия Арсеньева) Евдокии Григорьевны, родившейся в Ленинграде в 1867 году, умершей 1 февраля 1942 года и захороненной в Ленинграде.
Точное место захоронения указано не было, да эти сведения и не требовали— невозможно.
Когда Таня увидела, что бабушка умерла, она минуту или две постояла у деревянной кровати с высокими спинками, а затем лишь вернулась на кухню. И хотя в глазах ее не было слез и она еще ничего не успела сказать, мама вскрикнула и бросилась в комнату, а за ней дядя Леша.
Таня посмотрела на часы. Медные еловые шишки и дополнительный грузик висели почти у самого пола. Она подтянула цепочку ходиков, проверила, не остановилось ли время. Часы тикали, и стрелки показывали 3.05.
Бабушка скончалась минут пять назад, и Таня написала в блокноте на странице с буквой «Б»:
Бабушка умерла 25 янв. 3 ч. дня 1942 г
Глава шестая
Голодно-холодно
И Волховский фронт не смог разомкнуть блокадное кольцо, январское наступление захлебнулось. Защитники города остались на прежних, осенних, рубежах.
На Дороге жизни уходили в ледовую глубь автомобили, гибли люди, солдаты и несолдаты, но запасы продовольствия в Ленинграде исчислялись уже не днями, а неделями.
Третья прибавка хлеба 11 февраля подняла блокадную норму до всеобщей, военного времени: рабочим — 500, служащим — 400, иждивенцам и детям — 300. Триста граммов хлеба на одни сутки — только жить да радоваться!
Увы, алиментарным дистрофикам уже никакая прибавка не могла помочь. Они без жалоб и стонов лежали в промерзших комнатах, ожидая своего часа в последней очереди.
Ленинградцы делали все, что могли, спасая живых, пока еще живых сограждан. Открывались стационары для ослабевших, были созданы комсомольские бытовые отряды. Девушки обходили дом за домом, квартиру за квартирой, топили печи, отоваривали карточки, поили и кормили больных, уносили осиротевших детей в детские дома. О, сколько жизней спасли они, бескорыстные, самоотверженные, милосердные, сами голодные и страждущие героини!
Йомфру
В узорно окованном белой жестью бабушкином сундуке никакого клада не оказалось. Когда дяде Васе удалось отпереть заржавевший замок и с хрустом поднять крышку, Таня увидела женскую рубаху из отбеленного холста, что-то еще из одежды. Вот и все, что много лет берегла бабушка для своего смертного часа.
На память пришла загадочная фраза, которую дядя Вася уже не раз бормотал, как бы про себя и для себя.
— А что такое йомфру? — тихо и доверительно спросила Таня.
Дядя не сразу понял вопрос, наверное, мысли его были заняты другим или очень далеким.
— Ну, это — «у йомфру Андерсен, в подворотне направо, можно приобрести самый лучший саван».
— «Йомфру» по-норвежски — «незамужняя дама». Понятно?
Таня согласно кивнула.
— Объявление из романа Гамсуна «Голод», — дополнительно пояснил дядя Вася.
Мама унесла погребальную одежду в спальню, к бабушке.
Потом, когда ее, переодетую во все чистое и закутанную с головой, привязали к дворницким саням, Таня подумала, что бабушка стала ужасно похожа на тонкое березовое бревнышко, и потому, наверное, не заплакала, так и не заплакала.
С тех пор как Миша неизвестно где, а Лека и Нина на казарменном заводском положении, в квартире гнетущая пустота. Со смертью бабушки дом и вовсе обезлюдел, будто ни одной души живой не осталось. Радио и то молчит, остановилось метрономное сердце.
Мама ушла на поиски топлива. У нее с собою крепкая веревка и гвоздь. Если повезет и найдется доска или поленце, можно забить гвоздь, привязать к нему веревку и тащить волоком. Такой способ придумал Лека.
Брат до войны разгружал баржи, играючи перекидывал на берег двухметровые бревна. И мама была очень сильной…
А вот, если по-норвежски, ее можно называть йомфру? Она же безмужняя, и дверь в квартиру в подъезде направо от подворотни.
Обход
Ужасно одиноко в пустой квартире. Таня взяла коптилку и отправилась в обход. За долгие блокадные месяцы глаза отвыкли от яркого света, зато обострился слух, и все находилось на ощупь.
Таня начала осмотр с дальней комнаты. Половина семьи раньше здесь спала. И Женя, пока не переехала на Моховую.
В противоположном от окон углу стояла дубовая кровать бабушки, рядом — железная койка Нины. Трехстворчатая ширма с пейзажами и женщиной с распущенными рыжими волосами отгораживала их от кожаного дивана с высокой спинкой, на котором спал Миша. Еще в комнате были книжный шкаф, столик с выдвижными ящиками и другой, для рукоделия, с ограждением из черного дерева. Не настоящего, конечно, не африканского, а зачерненного.
При хилом, колеблющемся свете фитиля даже знакомое с детства выглядит таинственно и непривычно. Пугающие тени на безразмерных стенах, мрачные провалы углов, бездонная чернота над головой. Вдруг что-то тускло блеснет или возникнет странное видение — смутный облик в матовой дымке. То зеркально откликнулся на огонь коптилки белый мраморно-холодный кафель.
Высокая печь, облицованная белыми изразцовыми плитками, целиком заполняла один угол. Где-то, справа и слева от печи, были когда-то двери, что вели в пекарню и в булочную.
Подумать только: здесь, сразу за этой стеной полки с хлебом… Тане даже почудился ржаной запах. Она перешла в другую комнату и дверь за собою прикрыла.
И тут был книжный шкаф, а еще платяной шифоньер и зеркальный трельяж, высоченный, почти до потолка, и кровати за ширмой, громадный, как аэродром, раздвижной стол, два кресла, полубуфет в углу, комод. Но центральным, главенствующим над всем, был, конечно же, буфет. Красного дерева, с зеркалами и художественной резьбой — средь роскошных фруктовых натюрмортов токовали сытые тетерки. Жареные, они, наверное, вкусные и сочные, как утки…
Буфет можно было сравнить с многоэтажным и многокомнатным домом. Отделения, открытые и закрытые, делились на полки, ящики, ящички, потаенные пеналы и секретные ниши. В первые месяцы блокады мама то и дело производила тщательные досмотры и находила в необъятном чреве буфета крупы, специи, забытую баночку с вареньем неизвестно какого года.
Возможно, что-то еще могло отыскаться в пока не исследованных тайниках буфета, но слишком большие усилия нужны для открывания дверей, выдвигания ящиков и пеналов. Некоторые намертво заело. Взрыв бомбы напротив покалечил буфет, убил тетерок.
Над пианино висит большая картина в золоченом багете. Рама квадратная, а собственно картина, ее изобразительная часть, круглая. Полуобнаженная красавица смотрится как в зеркале. Она сидит на берегу моря, в укромной бухте, собралась купаться и, обернувшись к кому-то, грозит кокетливо пальчиком: «Не подглядывай».
Досталось от бомбы и «Купальщице». Она обращена к рыцарю. Полуметровой высоты, отлитый из тяжелого сплава, он стоит напротив, на комоде, опершись на длинный жезл. Быть может, то не жезл, а копье, и рыцарь не рыцарь. На нем боевые доспехи римского легионера или греческого воина. Скорее всего греческого. Римляне не отпускали бороды, а в книге «Мифы Древней Греции» есть на картинках такие. На шлеме какие-то украшения, на поясе широкая лента с бантом.