Наша пара поднялась на третий этаж. Двери с номером 12 здесь нее было. Но Попельского, похоже, это не беспокоило. Он верил, что математик не мог спутать номера. Наверное, у этой квартиры вход был со двора. Попельский выглянул в окно. Кацнельсон, стоящий у перекладины для выбивания, заметил шефа и поднял палец в направлении чердака. Через пару минут они очутились в месте, указанном Кацнельсоном — на самой высшей дворовой галерее. Двери с номером 12 страшно повело, в нескольких местах между дверью и фрамугой были видны приличных размеров щели. Попельский постучал — не слишком громко. Тишина. Он повторил. Изнутри не доносилось даже самого тихого отзвука. Попельский положил ладонь на дверную рукоятку, нажал. Нет, дверь была закрыта. Он заглянул в одну из щелей. Темно.
— Пойди, Стефцю, пораспрашивай соседей, — шепнул он Цыгану, к которому, по причине молодого возраста, иногда обращался на "ты". — Быть может, у кого-то из них имеются ключи. Такое часто бывает, если в доме нет дворника. Притворись братом Потока. Сам он не должен знать, что им интересовалась полиция.
— Понял, пан комиссар.
Цыган повернулся и направился к соседней двери.
Попельский перешел на боковую, полукруглую лестничную клетку и наблюдал всю сцену оттуда. Он прекрасно понимал, что Цыган со своей внешностью киношного любовника не очень-то достоверен в качестве брата Потока, похожесть которого на обезьяну была всем известна. Только еще более недостоверным в этой роли был бы сам Попельский с его внешностью денди, или Кацнельсон — семитское происхождение которого было буквально написано на лице.
Двери открылись, и в них встал низкий мужчина в куртке, отсутствие зубов во рту у которого Попельский видел даже со своего расстояния.
— День добрый, — приподнял шляпу Цыган.
— Ну, добрый, добрый, — ответил мужчина, недоверчиво приглядываясь к незнакомцу.
— И не знаю, как просить прощения, зовут меня Казимир Поток, и я брат Здзиха Потока, вашего соседа. Его самого дома нет, а я приехал издалека. Не знаете, случаем, где он может быть?
— Он никогда не говорил, будто бы у него есть брат, — из-за плеча соседа выглянула какая-то совершенно не следящая за собой женщина.
— Так он вообще мало чего говорит, — рассмеялся Цыган.
— Что рехт, то рехт, — ответил на это сосед. — Ун ни байтлюйи за бардзу. Ну али не ма гу, ун выехал сегодни[194], не говорил, куда… Только в следующее воскресенье вернется.
— Я и знал, что он должен сегодня уехать, но не знал, во сколько… Вот и не успел, — затужил Цыган. — Ну да ладно… В следующее воскресенье, говорите… Нехорошо… Думал, посижу с ним до отхода моего поезда в Перемышль. Мой поезд через два часа только…
— Ну то сядай пан у мни, — мужчина раскрыл дверь пошире. — Вели не мам, али для брата пана Здзислава чаю и луковой похлебки всегда найдем.
— Не хотелось бы доставлять пану хлопот… А вы, случаем, не знаете, у кого ключи от его квартиры… Мог бы эти два часика у него посидеть…
— О, ну я и дурак, — стукнул себя по лбу сосед. — У меня ключи. Пошли, пан, открою!
Сосед вернулся с ключами и открыл двери, ведущие в квартиру Потока. Туда он зашел вместе с Цыганом. Попельский слышал, как гостеприимный мужчина исполняет роль хозяина дома и предлагает гостю "устраиваться, шапокляк вешать" и "садиться у стола"[195]. Через минуту он возвратился к себе в квартиру. Когда он уже закрывал, его жена еще успела сказать:
— А гостенёк этот слишком красив как для брата пана Здзислава.
— Может он сводный, — еще успел услышать Попельский, и дверь закрылась.
Сделалось тихо. Через минуту Попельский уже был в жилище Потока. То была обычная холостяцкая квартирка с темной, без окон кухней, отделенной от прихожей тонкой занавеской из клеенки, которая висела на проволоке. В комнате находилась железная кровать, стол, два стула и небольшой шкаф. Все эти предметы мебели были завалены листками, покрытыми сточками небрежных надписей. Кое-где чернила расползались на паршивой бумаге, так что записи делались совершенно нечитабельными. Но одно было несомненно: страницы были покрыты математическими или логическими уравнениями или действиями.
Если не считать всего этого научного беспорядка, жилище казалось даже уютным и прибранным. В кухне, помимо чугунной раковины, спиртовой печки, небольшой столешницы, закрепленной к стенке, шкафчика ждя посуды и продуктов и ведра для мусора, ничего больше и не было. Попельский проверил шкафчик и увидал там несколько хлебных крошек и баночку с остатками смальца. После этого он прошел в комнату и открыл одежный шкаф. Там обнаружил несколько грязных рубашек и отстежных воротничков. Скорее всего, у Потока имелся всего один костюм и одно пальто, и как раз в этой одежде он и уехал. На дне шкафа лежала толстая картонная папка. Попельский развязал тесемки и вынул оттуда стопку из приблизительно сотни листов, покрытых машинописным текстом. Это была работа, связанная с логикой, написанная по-французски. Попельский с изумлением отметил, что в ней множество цитат на древнегреческом языке. Инспектор интенсивно размышлял, на виске пульсировала жилка. Работа написана по-французски… по-французски… Он пролистал несколько страниц. Ни акцентирующие знаки, ни французские диактритические значки, ни аббревиатуры нигде не были вписаны вручную.
— Коллега, — вручил он папку Цыгану. — Отошлите это во Вроцлав, чтобы там проверили, не была ли работа напечатана на той самой машинке, которую нашли при убитой в Новый Год. Через час позвоните мне домой, я сообщу вам точный адрес.
— Так точно, — Цыган рассеянно обыскивал постель Потока. — Ой, нехорошо, нехорошо, — усмехнулся молодой полицейский, сунув руку под подушку. — Похоже, тут мы держим какие-то самые толстенькие непристойности…
Из-под подушки Цыган вытащил несколько свернутых фотографий. Его предположения не исполнились. Это были совсем даже не порнографические открытки. Игра теней и какие-то аксессуары типа веера, шпаги и сомбреро свидетельствовали о том, что снимки были сделаны в каком-то специализированном ателье. На всех фото было одно и то же лицо — снятое в профиль и анфас: с оскаленными зубами, с губами в куриную гузку, с раскрытым ртом.
— Пан комиссар, — Цыган уже не смеялся, — а его и вправду красавцем не назовешь.
Львов, суббота 20 марта 1937 года, девять часов утра
Войдя в подворотню, Рита оказалась на границе света и тени. Граница та — исключительно, неестественно резкая — рассекала ее лицо по линии носа. Свет падал из потолочного фонаря, вырезанного прямо в крыше и высящегося над крутой спиралью лестницы. Так она и стояла: неподвижно выпрямившись, между белым и ярким утренним светом и влажным отсветом мрака. Внезапно ее лицо на сантиметр переместилось вперед, мышцы слегка расслабились, подбородок опал, а веки начали замыкаться. Теперь она выглядела так, будто ее неожиданно охватила сонливость. Из-под одной веки выполз и начал расходиться по всей щеке раздвоенный язык крови. В этой крови была желчь и остатки глазного яблока. Тело девушки рухнуло на доски пола, но вот голова осталась на своем месте, разве что только чуточку заколыхалась. Она висела в воздухе, а какая-то непонятная рука держала в сжатой ладони обе косы Риты.
Из уст Попельского вырвался крик, похожий одновременно на плач, кашель и булькание рвоты. Комиссар уселся в постели и положил руку на грудь под шелковой пижамой. Он чувствовал, как под кожей бьется его сердце. Попельский глянул на собственную спальню, словно видел ее впервые в жизни. Прошло какое-то время, прежде чем он, в конце концов, перенесся из темной подворотни, в которой Рите отрубили голову, в собственное жилище рядом с Иезуитским Садом. Несмотря на затянутые тяжелые шторы, в комнате было довольно светло. Снаружи должно было светить яркое солнце, радующее всех тех, кто жаждал весны, у него же бередившее какие-то эпилептические нервы в мозгу. Комиссар глянул на часы. Только девять утра.