Тем не менее, ошибался бы тот, кто считал, будто бы Рита Попельская бросается в вихрь снега и ветра исключительно из атавистической, юношеской потребности разрядить энергию. Делала она это совершенно по другой причине. Дело в том, что она посчитала, в какой-то мере весьма правильно, что, чем быстрее проходит день, чем более усталая ложится она в прохладную, пахучую постель, тем быстрее завершится все двухнедельное пребывание в Ворохте, тем быстрее возвратится она во Львов. А уж там ей хотелось быть любой ценой. Потому что там кто-то ожидал ее. Таинственный мужчина, который через кондуктора передал ей в поезде конвертик, когда сама она, ночью, закутавшись в толстый халат, возвращалась из туалета в купе, которое делила с храпящей теткой. Тогда кондуктор приподнял фуражку, вручил ей пахнущий мужским одеколоном конверт и сообщил, что на львовском вокзале некий замаскировавшийся молодой человек попросил его оказать ему услугу, которую он именно сейчас и реализует.
Потому-то Рита и пыталась освободиться от компаний всяческих обожателей, потому что ей хотелось побыть самой. Ей хотелось постоять под старыми лиственницами и буками и в сотый раз перечитать то письмецо, после чего в голове оставался очень приятный шумок.
О, беспокоящая панна Рита!
Пока я не увидал Вас в одном запретном месте на Замарштынове, в компании какой-то девушки и цирковых атлетов, я был совершенно иным человеком, циничным бонвиваном, которому все надоело, который все пережил и все повидал. Человеком, познавшим добро и зло в их наичистейшей форме. И, чтобы доказать Вам, что это не просто слова, прибавлю лишь, что меня разыскивала полиция трех стран, я сидел в тюрьме и добился громадного состояния. В качестве противовеса прибавлю, что я получил высшее образование, и что мне исполнилось двадцать семь лет. В данный момент мне нет необходимости зарабатывать на жизнь, мне вообще не надо что-либо делать. В мою жизнь вкралась могучая и обезоруживающая скука. Вплоть до того январского дня, когда я увидел Вас. Если раньше я познал добро и зло в их чистой форме, то теперь в Вашем лице я увидел наивысшую красоту. Слабый мужчина написал бы: "Не могу ни спать, ни есть, мечтаю хотя бы об одно лишь взгляде от Пани, об одной улыбке Ваших прекрасных уст". Я так не напишу, я мужчина сильный, тип завоевателя, который способен весь мир бросить к ногам Пани, и потому я скажу кое-что смелое и наглое: я мечтаю о всей Вас. Ваше присутствие в той забегаловке на Замарштынове свидетельствует, что Вы тоже являетесь личностью решительной, и что Вы смеетесь над тем, что солидное общество считает приличиями. Рита! Если только Вы решитесь на столь смелый шаг и получить от меня следующее письмо (в которое я вложу свое фото), тогда как-нибудь в воскресенье в самый полдень встаньте под самыми часами кафе "Венская" на Гетьманской. Каждое воскресенье, в самый полдень, я буду стоять поблизости и глядеть на проходящих людей. Я знаю, что в какой-то из этих воскресных дней среди них будешь и Ты.
Львов, среда 17 февраля 1937 года, шесть часов вечера
Уже долгое время Попельский был постоянным посетителем кафе "Шотландское" на углу улиц Лозиньского и Фредры[153], и даже успел приучить персонал к собственным чудачествам. Он никогда ничего не заказывал, если не считать бесчисленных стаканов горячего крепкого чая, ибо — как он громко заявил в первый же день — как раз проходит период диеты, которая поможет ему очистить организм от излишних ядов. Он не прибавлял, что яды эти алкогольного происхождения, да и зачем ему были слишком уж доверительные отношения с официантами и официантками, которые в данном заведении и так проявляли в отношении клиентов слишком большую свободу. С каждым днем голодовки он чувствовал, как вес его спадает, зато вырастает раздражение всем окружающим светом: он рявкал на Ганну, у которой распевание молитв по утрам чаще всего приходилось на минуты, когда сам он только-только засыпал; его раздражали коллеги по следственному отделу, которые слишком уж неспешно разыскивали людей с отвращающей внешностью; равно как и математики, частые посетители "Шотландского кафе", которые относились к нему с превосходством и с явной иронией.
Попельский уде успел познакомиться с большей их частью и сориентироваться в проблемах, которые занимали их умы. Только вот его математические познания, полученные когда-то в Вене у замечательного выходца из Велькопольски[154], Францишека Мертенса[155], и мрачного Вильгельма Виртингера[156], в значительной мере выветрились, так что взрывы восторга львовских математиков относительно определенных проблем, носивших особенные, а нередко и весьма поэтические названия, казались ему проявлениями щенячьего восторга. Когда профессор Стефан Банах воздевал руки — и нередко случалось, что в каждой из них дымилась папироса — и восхищался новым дополнительным материалом к "бутерброду Штейнхауса", "игры Мазура" или же "треножника с кубиком Гилберта", Попельскому казалось, будто бы он перенесся в свои гимназические годы, когда он с кузиной Леокадией играл в шахматы, и различные ходы называли именами героев читаемых как раз книжек, в результате чего родился "мат Виннету" и "гамбит Кмицица[157]". Когда Станислав Улям[158], прыгая одной ногой по стулу, а другой — по полу, вещал о "сгущении особенности" или "псевдоплотных пространствах", Гуго Дионисий Штейнхаус и Стефан Качмарж[159] разливали кофе, но иногда и водку, и каждый из них по-своему критиковал какую-то новейшую французскую статью об ортогональных рядах, а Станислав Мазур[160] эпатировал всех линейными методиками суммирования, комиссар — возможно, по причине мучившего его голода — попадал во все большую мизантропию и в глубочайшие комплексы собственных нереализованных шансов. Ему припомнились счастливые венские годы и любимую когда-то математику, которой он изменил ради филологии по причинам собственного здоровья — лекции и семинары по филологии в Венском Университете, как правило, проходили по вечерам, так что он мог избегать солнечных лучей. Так что Попельский не успел познакомиться со сложными проблемами, о которых дискутировали здесь. В "Шотландскую" он приходил к обеду, сидел в понуром молчании, один, в первом зале, под занавесью прохода, ведущего вглубь заведения, и очень внимательно приглядывался ко входящим. Попельский знал, что его внешность должна быть хорошо известной убийце, так что теперь ожидал, не увидит ли ужаса на чьем-то лице, когда его владелец увидит полицейского здесь. Так случилось всего лишь один раз, только лицо входящей особы вовсе даже не было уродливым, вдобавок — принадлежало женщине. Конкретно же, то было лицо одной проститутки, которая когда-то жестоко высмеяла его мужскую немощь после пьянки. Так что сейчас Попельский ужасно скучал. Газет он не читал, шахматы даже и не раскладывал, опасаясь того, что кто-то из математических гениев пожелает с ним сыграть, и тогда его встретит мгновенное и неизбежное поражение.
Определенное наблюдение, сделанное им в первый же день, низвергло широко распространенный львовский миф, которому он и сам поддался — а именно, уверенность в том, что ученые писали на скатертях. Вовсе даже и нет! Математики пачкали химическими карандашами либо мраморные столешницы, либо страницы особой книги, которая всегда находилась у гардеробщика. Вот это наблюдение доставило Попельскому глубочайшее разочарование, ведь миф этот был одним из столпов его рассуждений, будто бы мужчина с лицом гориллы, пишущий на скатерти[161] катовицкого ресторана "Эльдорадо", является львовским математиком. Но он довольно быстро собрался после этой временной неудачи и продолжил тщательно распланированное следствие.