— А как, пани доктор? — У темноволосого мужчины глаза тоже были каре-зелеными. — Как вы их интерпретируете? Нам очень любопытно!
— А не будь ты таким любопытным! — весело одернул его лысый. — Ибо это спровоцирует пани доктор на научный доклад, точно такой, как после нашего появления. Я же сам, если еще раз услышу про аффективную болезнь[139] и депрессивную манию[140], точно что сойду с ума… Но это было бы еще не самым ужасным. Быть пациентом пани доктор и каждый день вас видеть…
Его губы раздвинулись, открывая ровные, крепкие зубы.
— Моя интерпретация, — только теперь Ткоч обратила внимание на старательно ухоженную бородку лысого полицейского, — следующая. Те раны — это нанесение увечий себе самой, это само-наказание или вступление в будущую рационализацию[141]. Короче говоря, она искалечила себя как бы наперед, чтобы тем самым объяснять свои незадачи в попытках найти мужа. Мол, ничего удивительного, я такая уродина… Понятное дело, так она станет объяснять все себе, когда выйдет отсюда после излечения болезни. А это может случиться и через десять лет!
— А после того найдет себе еще один повод для рационализации[142]. — Лысый закинул ногу на ногу, открыв свои блестящие туфли, на которых не было ни малейшего следа снега с грязью, что покрывал все улицы после недавней оттепели. — Будет тогда говорить: я уродливая и старая…
— Не думаю, — Ткоч почувствовала, как краснеет, чего ненавидела больше всего, — чтобы тридцатилетняя женщина была старой!
— Вот видишь, Эдвард, — брюнет поправил свой жемчужный галстук, представляющий собой замечательный контраст с темным костюмом в полоску, — твои домыслы подтвердились. Мария Шинок попросту сумасшедшая, а ее рассказы про аристократа — чистейшей воды фантазии… Ты был прав, все это мы могли выяснить во Львове, даже не приезжая сюда, хотя лично я, — тут он улыбнулся хозяйке кабинета, — об этой поездке совершенно не жалею…
— Я тоже не жалею. — Узел галстука лысого мужчины под снежно-белым воротничком сорочки был, как заметила Ткоч, весьма старательным и завязанным по виндзорской моде. — Только я с вами не соглашусь. Мне кажется, этой пациентке можно верить.
— Смеешься? — Его коллега в жесте отчаяния вознес руки, открывая янтарные запонки. — Я понимаю, что тебе снился пес, но поверь мне, Эдвард, этот след — фальшивый! Ведь если бы все эти укусы были делишками Минотавра, то потом он бы ее убил! А почему он ее не убил? Почему он подверг себя такой опасности? Ведь она же могла его узнать?!
— Наверняка он не был здешним. — Лысый поднялся и вытащил авторучку, которой начал размахивать словно указкой. — После убийств в Мошцишках и Дрогобыче он сделался осторожным. Теперь убивает в других городах, даже других странах. В Бреслау, в Катовицах…
— Господа, господа! — прервала их спор Ткоч. — Может, все-таки хоть что-то объясните? Какой такой пес, какой еще Минотавр? Тот самый, о котором газеты писали несколько лет назад? Если так, то здесь, в Катовицах, не было никаких убийств, которые бы Минотавр совершил!
— Вот видишь! — с чувством превосходства рассмеялся брюнет. — Здесь он никого не убивал! А вот я все время спрашиваю: почему не убил, хотя, якобы, покусал?
— Отвечаю. — Лысый начал кружить по кабинету, не обращая никакого внимания на висящие на стенах дипломы Людвики Ткоч. — А вдруг она уже не была девственницей? Ведь Минотавр убивает исключительно девственниц!
— А она была девственницей или не была? — поглядел брюнет на Людвику Ткоч.
Пани директор расхохоталась.
— Была ли она девственницей? Идемте со мной, кое-что вам покажу! Самое время, чтобы вы, в конце концов, познакомились с пациенткой, которая вас так интересует!
Рыбник, суббота 30 января 1937 года, четверть первого дня
Они шли вместе с доктором Людвикой Ткоч по длинному коридору здания из красного кирпича. Пани замдиректора шла впереди, шагая быстро и энергично, ее крупные ягодицы двигались под слишком обширными штанами. Попельский, слушая пояснения пани доктор, размышлял о будничном дне в сумасшедшем доме. Мок, проходя через последующие помещения, расспрашивал про историю больницы, которая ему сильно напоминала вроцлавские заведения подобного толка. Как он узнал, в немецкие времена здесь тоже размещалась больница. И тогда, и сейчас здесь можно было слышать хриплые крики больных, их громкие споры или монологи, оскорбления, ругательства и попытки вызвать Господа Бога на поединок. И тогда, и теперь здесь бренчали металлические тарелки, заполненные кашей со шкварками, а санитары стояли вдоль стен.
— Обеденное время, сообщила Ткоч. — Сейчас мы находимся в столовке, а за ней — отдельные палаты для особо опасных больных. Прошу за мной!
— Мария Шинок опасна? — спросил Попельский.
Ткоч проигнорировала вопрос и властным жестом руки подозвала крепкого санитара, на шее которого накладывались три жировые складки. Он трусцой побежал перед ними. Гости прошли через столовую, отделенную от кухни только лишь длинной стойкой. На потолке и стенах помещений цвели какие-то фантастические подтеки. Хватало их и в небольшом коридорчике, куда они спустились по узкой лестнице.
— Здесь находятся изоляторы, — сказала Ткоч и указала рукой на первые же двери. — Познакомьтесь, господа, с пациенткой Марией Шинок. Пока что только через глазок.
Попельский сдвинул заслонку и поглядел вовнутрь, затем отодвинулся и отрицательно покачал головой.
— Снова говно в глазке.
Санитар вопросительно глядел на замдиректора.
— Auf?
— Господа, вы как, люди крепкие? — спросила Ткоч, с издевкой усмехаясь полицейским. — Крепкие, уверенные в себе, такие, что мное чего в этой жизни видели, и уже ничего вас не поразит? Тогда вначале я кое-что вам скажу. Раны на щеке Марии Шинок толком прооперированы не были. Началось заражение, пошло, так называемое, дикое мясо. Гной искал какого-то выхода. Возле раны появились свищи, протоки. Вонь из ее рта слышна на несколько метров. Так вы сильные мужчины? Если да, тогда открываем дверь. Если нет, лучше не открывать. Открываем?
Мок с Попельским удивленно поглядели друг на друга.
— Откройте, пожалуйста, — ответили они практически одновременно, а в их голосе было слышно легкое оскорбление.
— Откройте, Петр, — приказала врач санитару.
Дверь со скрипом приоткрылась. От смрада экскрементов сперло дыхание. Полицейские зажали пальцами носы и только ртом хватали отравленный миазмами воздух. Одна лишь пани доктор Ткоч была невозмутима, словно из изолятора исходил запах ее любимых карбинадлей[143], а не вонь клоаки. Судя по виду санитара Петра, могло показаться, что вся эта ситуация его весьма забавляет.
Находящаяся внутри женщина начала танцевать, высоко поднимая ноги, словно бы переступая через невысокую ограду. Одной рукой она прижимала к виску край рубахи, заслоняя грудь и половину лица. Остальное ее тело оставалось открытым. Прекрасно было видно ее покрасневшее лоно.
Обильные волосы в низу живота разрастались на бедра и были чем-то слеплены. Полная, крупная грудь тяжело покачивалась по причине необычных прыжков. Из кожи возле соска вырастало три длинных черных волоса. Внезапно женщина опустила сорочку, словно ей стало стыдно. Жесткая материя опала на тело, открыв целую гамму округлых, темно-желтых подтеков. Теперь пациентка сунула обе руки между ног и начала отступать, пока не уперлась в стену. Несмотря на расстояние, они увидели дыру в ее щеке. Кожа на краях свища была фиолетово-коричневой, поблескивающей и недвижной, даже когда Мария Шинок усмехалась, закрывая глаза; при этом все глубже запихивала кулаки между бедер.
Попельский отвернулся от двери и отошел в сторону. Мок тут же поступил точно так же. Он положил ладони на коленях и тяжело дышал. Доктор Ткоч дала знак санитару, и тот захлопнул дверь.