Чтобы отвлечься (и дистанцироваться от игры господина генерала), майор Ортнер решил рассмотреть предметы, находившиеся на желтой коже письменного стола.
Их было всего три: новенькая карта, фарфоровая керосиновая лампа, и хрустальный стакан с карандашами. Карта — она и есть карта, безликая штамповка; она обретает лицо и ценность лишь после того, как становится памятным знаком твоей жизни, точнее — жизни твоей души. Карта, лежавшая перед господином генералом, пока не обзавелась памятью, и не была наполнена ничем, кроме информации. (Память — тоже информация, но информация живая, наполненная жизненной силой; потому она и воспринимается без затраты усилий; ее нет нужды перерабатывать — она уже готова к употреблению. В этом, кстати, единственное отличие натуральных витаминов от искусственных: натуральные уже готовы к употреблению, а искусственным еще предстоит энергетическая обработка, чтобы в них открылись те валентности, которые делают их родственными тканям тела.)
Короче говоря, карта пока не представляла интереса. Хотя майор Ортнер успел узнать в ней абрис района, в котором они сейчас находились.
Теперь — лампа.
Как уже упоминалось выше, она была фарфоровая. Именно фарфоровая, а не фаянсовая, и роспись на ней — синее по белому — была явно российская, что-то такое, вроде бы императорское; прежде майор Ортнер знал имя завода, только сейчас запамятовал. Стекло лампы — сразу видать — имело особый состав. Иначе не объяснишь, отчего свет трех фитилей не проходил это стекло насквозь (разумеется — преломляясь; как и вы, когда-то в школе я изучал элементарную физику по учебнику Перышкина, и уж это — преломление света на границе двух сред — запомнил; но сейчас речь об ином), а как бы задерживался в стекле. Свет наполнял эту тончайшую преграду и превращался в ней в плазму. Свет клубился в стекле и сжигал наплывающий из углов сумрак, даря душе надежду. Отличная вещь!
Наконец — высокий хрустальный стакан. Тоже тончайшего стекла. На нем налипшей паутинкой угадывался замысловатый вензель. Майор Ортнер попытался разобрать инициалы, но с двух метров ничего не вышло: очень тонкая работа.
Ладно. Итак, господин генерал все еще не подняли головы, время нужно чем-то заполнять, поэтому повторим: карта, лампа, карандаши в стакане. И ни единой бумажки. «Ничего лишнего» — это школа. Выдрючили господина генерала. Либо сам себя выдрючил. А по мне, подумал майор Ортнер, так именно с «лишнего» начинаются и аромат, и свобода.
Все-таки жаль, признал он, что я поцапался с ним тогда, в первый день войны, на границе. Интересно, как бы я вел себя в том эпизоде, если бы знал, что передо мною мой начальник. И как бы он себя вел — если бы знал об этом… Вот уже второй раз майор Ортнер общался с ним, как подчиненный, и второй раз… Нет, не второй. Уже несколько раз за эти дни (всякий раз, как вспоминал о господине генерале) эта мысль пыталась заставить майора Ортнера думать себя. Протри стекло. Протри стекло — и разглядишь…
Вопрос был деликатный. Ответы были рядом; их было несколько; как говорится: возможны варианты. Достаточно протереть стекло и взглянуть на них прямо — и они выстроятся: анализируй, выбирай. Но один из ответов (майор Ортнер пока только чувствовал его присутствие) имел весьма неприятный запах. Если ощущаешь рядом экскременты — стоит ли разглядывать их без крайней нужды? А ведь заранее известно, что все сведется к простой дилемме: твое — не твое? Как говорится, не тронь говно — вонять не будет. Поэтому майор Ортнер, как человек мудрый, стекла не протирал. Проехали, — говорил он себе каждый раз — и переставал об этом думать.
Ну вот, наконец-то господин генерал, не поднимая головы, указали на табуретку. Оне все еще разглядывали карту — или делали вид, что разглядывают, — даже лампу передвинули поближе, поставили прямо на карту. Тянут, тянут паузу… Такой нехитрый расчет, что визави на этой паузе суетится мыслью, теряет энергию; потом бери его голыми руками. Если бы он меня знал, подумал майор Ортнер, то выбрал бы поведение попроще. Функциональное. Без игры. Мы встречаемся уже третий раз, первые два были достаточно насыщенными и красноречивыми, достаточно информативными, чтобы задуматься — и выбрать правильную модель. Не стандартную. Индивидуальную модель общения с такой себе штучкой майором Ортнером. Но господин генерал одиноки в своем величии, их укрепляет окружающая пустота; оне знают: если какая-то травка поднялась над газоном — ее следует подстричь…
Ирония была любимой приправой майора Ортнера. Правда — не всегда так было (как не всегда — сами понимаете — он был майором). Очевидно, что-то эдакое было в его крови, от отца, но вылезло наружу только в юности. Майор Ортнер знал, когда это случилось, помнил тот день. В тот день он понял, что он не поэт, что не дано ему складывать обычные слова так, чтоб они зазвучали, как новые, чтоб они засветились самородным светом, пробуждая в душе щемящие чувства, которые в жизни посещают так редко. Прочитаешь такие слова — и осознаешь, что живешь, что душа, затурканная тобой, задвинутая куда-то в темный угол с глаз подальше, все так же чиста и прекрасна, и только в ней одной смысл.
Не дано…
Как жаль, что я не поэт! — подумал майор. Эта мысль посещала его не часто, раз в два-три года, и всегда в самые неожиданные моменты. Как жаль! — думал он. Насколько богаче была б моя жизнь! Насколько осмысленней. Насколько самостоятельней. Тогда никто бы не вел меня по жизни за ручку — я бы сам шел. Я бы смог. Я бы смог соответствовать. Быть достойным. Ради поэтической судьбы я смог бы отказаться от чего угодно, пойти на любые лишения. («Лишения» — это была опять банальность и, конечно же, перебор. До сих пор с лишениями майор Ортнер не сталкивался ни разу, но по другим людям знал, что так бывает. Чужая боль не болит и чужой груз не тянет, — мы инстинктивно воспринимаем их умом, а не душой. И чужую потерю мы воспринимаем, как торжество справедливости, как вмешательство кармы. Мол — за все нужно платить. Пусть ты даже не знаешь, за что пришел счет, это не важно, природа старается уравновесить белое и черное, инь и янь. Это закон, ведь и природа бдит о самосохранении.)
И как всегда в такие моменты — майор Ортнер вспомнил университетского приятеля Готфрида. Это так говорится: приятель, — а по сути у них было мало общего, считай, совсем ничего — кроме любви к поэзии. Но студент Иоахим Ортнер любил ее безответно, а Готфрид… Лишь сейчас (в ожидании, когда господин генерал удостоят его своим вниманием) майору Ортнеру неожиданно открылось, что Готфрид может быть и не любил поэзию, во всяком случае никогда об этом — таких слов — не говорил. Говорить толком Готфрид не умел, потому что думать не умел, оттого на людях комплексовал и путался в словах. Но отчего-то именно ему Господь вручил дар так сочетать написанные им, Готфридом, слова, что они обретали новое лицо (нет, не новое — истинное; своим пером Готфрид возвращал им первозданность, словно и не было тех веков, которые высосали из этих слов всю энергию, стерев до информации). Выходит, этот никчемный, невзрачный человечишко был толмачом Господа, отчего-то именно ему Господь доверил донести до людей Свои послания, простые слова, между которыми в сияющих слитках энергии был запечатлен их сакральный смысл…
Впрочем — я запамятовал — был, был у них об этом разговор, даже не разговор, а легкий, как материнское прикосновение, обмен репликами. Легкий, как звон шпаг перед поединком. Когда, за мгновение до схватки, вы прикасаетесь своею шпагой к шпаге противника вполне дружески, вроде обмена рукопожатиями, имея в виду то, что сейчас называется «ничего личного».
Это было в полуподвале напротив входа в университетский сквер, в забегаловке «Последнее утешение». Очевидно, пили пиво, возможно — закусывали тушеной капустой с поджаркой: сейчас этого майор Ортнер точно не помнил. Их было пятеро, и разговор был обычный, и только Готфрид не принимал в нем участия, смотрел в пространство перед собою пустыми глазами.
— Если не секрет, — сказал ему Иоахим Ортнер, — каким образом ты находишь такое сочетание слов (совершенно обычных, простых слов), что они начинают жить. И светиться.