Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Артиллерийский гром вроде бы стал слышнее…

— Тима, позволь — я смотаюсь за соседний холм, гляну, что там и как…

Ромкин подворотничок был серым и в разводах от пота. От пороховой гари — от чего же еще. Ну и от нефтяной копоти. Сейчас и не посчитаешь, сколько дней с той поры прошло.

— Нет.

— Да ты не думай! — я же не напрямки. Проплыву камышами — ни одна душа не заметит.

— Нет.

— Ужель не интересно? А вдруг там немцы засели?

— Там их нет.

— Это ты думаешь, что там их нет.

— Я это знаю. — Тимофей преодолел сомнение и сказал: — Если силы некуда деть — поменял бы подворотничок. И в каземате надо прибраться.

— А почему я?

— Да потому, что больше некому.

Долина дремала под солнцем. Только далекая канонада напоминала, что в мире что-то происходит.

Тимофей спустился в кубрик. На сковороде от вчерашнего ужина уцелели трое окуньков. Их аромат уже рассеялся, пахла только обжарка. Накануне окуньки смотрелись куда аппетитней; от жара они сделались как бы больше и светились. Но их праздник ушел, сегодня они были как потерявший упругость детский резиновый шарик: вроде бы то — да не совсем. Застывший жир смазал их краски. Так и хочется сказать: им было неловко за свой вид… В другое время Тимофей сообразил бы к окунькам приправу, перед употреблением разогрел бы их, но сейчас… сейчас каждое лишнее движение — еще не сделанное, еще в задумке — вызывало протест. А желудок канючил: ну кинь! кинь в меня хоть какую малость! — и я не стану тебя беспокоить до нормальной еды… Ладно, решил Тимофей, мне не впервой принимать на себя удар, и, преодолев отторжение, взял рыбку. Зацепил зубами бочок, сняв мясо с ребер. Ого! — на вкус окунек оказался куда лучше, чем на вид. Если уж совсем откровенно: вкуснятина!.. Тимофей съел одного, затем второго и третьего, и все с удовольствием. Не сомневайтесь: было бы их не три, а пять или шесть — употребил бы все. К его чести надо сказать: он и на миг не забывал, что он не один, что рядом находятся еще четверо товарищей, и если б эти окуньки были последними… если б они были последними — ему б и в голову не пришло их есть. Даже одного. Но в доте проблем с едой, слава Богу, не было, и Чапа, и Ромка, и Гера, конечно же, видели этих окуньков — и не соблазнились на них. Значит — не так они и голодны. А может, подумал Тимофей, окуньков было побольше (Тимофей не знал, сколько их оставалось с вечера — ушел спать первым), и каждый отъел в охотку, а этих оставили именно ему. Мысль была приятна; она согрела и избавила от сомнений. В таком настроении Тимофей прошел в кубрик. Чапа уже спал; Саня еще не просыпался; его голова чернела на подушке. После изумительного наружного воздуха дух в кубрике показался особенно тяжелым. Но Тимофей отнесся к этому философски: за минуту обвыкнусь, а когда засну — так и вовсе перестану замечать эту вонь.

Когда он опять проснулся — в кубрике никого уже не было. Тело не ощущалось. Сел легко и свободно, не думая о каждом предстоящем движении, не замечая движений. Надел сапоги. (Сапоги он снял на второй день осады с убитого немца. От Тимофея это потребовало немалого душевного усилия. Целая история! Нельзя сказать, что его собственные ботинки были плохи; он их носил уже второй год, размял, размягчил кирзу тавотом; они, как умели, берегли его ноги. Но немецкие сапоги, пусть они и кургузые, это же совсем иное дело! Во-первых, яловые голенища — это тебе не наша задубелая кирза; во-вторых, подметки из буйволовой кожи в два раза легче нашей резины; в-третьих, сразу и не скажешь, в чем секрет, а может и секрета нет никакого, просто кто-то у немцев подумал, что солдат целый день на ногах, и эти ноги нужно беречь, а ходьбу нужно сделать по возможности приятной. Среди убитых немцев были и офицеры, и Тимофей, не подумав, поддался искушению, приценился к одной паре, затем к другой. К счастью, первые были малы, их Тимофей даже снимать не стал для примерки, на глаз определил, а вторые не подошли по полноте, оказались тесноваты. Конечно, Тимофей знал, как их раздать, но к этому времени в нем уже созрело убеждение, что остановить выбор на офицерских сапогах будет ошибкой. Примерял — а уже знал, что не возьмет. Офицерские сапоги сразу выделили бы его, изменили бы его статус, подняли над ребятами. А он этого не хотел. Не хотел выделенности. Он знал, что они вровень ему. Просто у него в петлицах два «секеля» — и потому он командир. Но подчеркивать это… Не-ет, шалишь!)

Итак, надев сапоги, Тимофей еще посидел малость. Не по нужде, а от удовольствия: все-таки первые сапоги в его жизни! и такие ладные. Он уж третий день был в них — а все не мог привыкнуть. Его кирзачи стояли тут же. Молчали. А что они могли сказать? Дело житейское. Вот если бы Тимофей засунул их куда в чулан — можно было б и обидеться. Так нет же, при себе держал…

Он уже встал, чтобы выйти, но что-то его остановило. Чувство чего-то несделанного. Ведь собирался же… сказал себе: сделаю… но что именно? Нужно было задумку закрепить какой-нибудь засечкой, чтобы взглянул на нее — и сразу бы вспомнил… Тимофей еще не успел пожалеть толком, как задумка проявилась. Подворотничок! Ну конечно же… я как сказал Ромке о подворотничке — тут же подумал о своем. Ведь с первого дня войны не менял его ни разу…

Этому было объяснение: Тимофей не носил гимнастерку. Там нечего было носить, ведь только воротник и рукава уцелели, на спине расползлось в двух местах, спереди разодрано донизу, которого не было вообще: всю полу гимнастерки, по кругу, Гера употребил, перевязывая Тимофею грудь и голову. Куртка Шандора Барцы прижилась на Тимофее как родная, но не в ней же встречать своих! Не поймут. Да и я бы не понял, признал Тимофей; а вот если из расстегнутого ворота куртки будут видны петлицы пограничника с «секелями» — это же совсем иное дело.

Тимофей достал из торбы гимнастерку. Так и есть. Хорошо, что вспомнил о подворотничке: в таком попадешь на глаза командиру… дело даже не в том, что он подумает или скажет; ведь самому за себя будет стыдно.

Тимофей прошел в каптерку, взял чистую простыню. Она была желтовата, но видно, что стираная, а это главное. Надрезал кухонным ножом с краю на два пальца, разодрал аккуратно; не отрезая примерил на шею — и разодрал еще сантиметров на пять: лишек всегда можно отчекрыжить.

Пришивать подворотничок было неожиданно приятно. Что-то было в этом домашнее. Не в смысле родного дома, а в смысле мира. Покой. Тут же подступила память, как он портняжничал в казарме, рядом с ребятами своего отделения, рядом с Кешей Дорофеевым… О, Господи! — подумал он. Ведь это было только вчера… Сколько же времени должно пройти, сколько лет, чтобы я мог вспоминать их без боли!

Поднявшись в каземат, Тимофей удивился, как здесь тихо и покойно. Солнце передвинулось, но не далеко. И канонада передвинулась поближе. Ребята были снаружи, рядом с амбразурой. Вокруг дота давно не было ни травинки, все живое не только выгорело, но и пропеклось, пожалуй, до кончиков корней; в этом году растительная жизнь сюда уже не вернется. Однако земля, пересыпанная сотни раз снарядами, была легкой, даже пушистой. Ребята расчистили от стальных и бетонных осколков небольшое пространство, расстелили одеяла; загорали. Медведев лежал с закрытыми глазами, подставив солнцу черные руки, грудь и лицо.

Стальная дверь каземата была нараспашку (для продува), и Тимофей вышел через нее. Мог бы выбраться и через амбразуру, не велик труд, но командирское положение обязывало все делать правильно. Если возможно. То есть это было вполне осознанное поведение, а не автоматизм. К чести Тимофея надо сказать, что делал он это без малейшего акцента, тем более — не ставя себя в пример (Ван Ваныч за все годы ни разу не произнес: «а вот я бы на твоем месте…»). Воспитание начинается с мелочей. Любое дело начинается с мелочей (это опять Ван Ваныч), чтобы расчистить пространство. Повлиять можно только на человека с нормальной, неизуродованной душой, а душа воспринимает не слова, а то, что она чувствует в человеке. Приблизительно так.

126
{"b":"165063","o":1}