Но ведь этой ночью я не трудился, подумал Тимофей. Я только спал. Может быть — во сне тяжко трудилась моя душа? настолько тяжко, что уже и не считала поты? Если верить Ван Ванычу (а кому ж еще верить, если не ему?), во время сна душа раскладывает пережитое за день по полочкам (даже то, что ум не приметил, а оно было! и крутило водоворот вокруг тебя! и душа жила в этом водовороте, стараясь просто быть и не поддаваться страху, не растрачиваться на борьбу со страхом, ведь она живет радостью, а какая радость, когда нет сил), — так вот, разложив пережитое за день, как карты, душа затем заглядывает в книгу судьбы, в ответ, чтобы подготовиться к тому, что ждет ее завтра. Накануне день был как день, ничего особенного; разве что с майором поговорил. Тимофей попытался припомнить: неужели в этом разговоре (кроме того, что было в словах), было еще и нечто, ускользнувшее от внимания? Но не от души. Ведь это же сколько ей пришлось трудиться, чтобы я так взмок! Но я не вижу отдачи. Ни одной новой мысли. Может быть — душе не хватило ночи? Или она так устала, что уже не может говорить, и ум не улавливает смысла в ее шепоте?..
Тимофей припомнил свой нелепый сон (это оказалось нетрудно — такое не забудешь), но анализировать его не смог — отторжение было сильней. В душе был раздрай. Сил — нуль (и это — после беспросыпной ночи!). Ладно, решил он. Ладно. Как-то будет. Если у души мандраж из-за тяжелых бомб — это можно понять. Но не повод для паники. Спасибо майору, что предупредил. Может — только для того и затеял переговоры? Ведь долг платежом красен…
Интересно — который час?
Нить в лампочке была оранжевой; жила, но не трудилась; и хотя глаза уже привыкли к полумраку, разглядеть циферблат на будильнике Тимофей не смог. Конечно, можно подняться и дотянуться до реостата — но зачем? Снаружи тихо. Значит — еще рано: немцы начинают обстрел ровно в шесть. Выберешься наверх, а там ночь…
Ромка и Герка спали почти неслышно, а вот Саня постанывал во сне. Его раны почти все затянулись, но дух гниющего тела пока не выветрился из кубрика. Накануне Саня постирал и наволочку, и простыню, и матрас, целый день выжаривал их на солнце, потом перестирывал, — однако даже свежайшее сено в подушке и матрасе не задавило вонь.
Разумней всего было повернуться на другой бок и опять уснуть, но ведь что-то же меня разбудило, признал Тимофей. Не тревога. Но оно было, душа ощущала какую-то перемену, в окружающем чего-то недоставало. Ум перестал сопротивляться и посоветовал: да чего уж там! встань и погляди, убедись, что все в порядке, потом доспишь свое, пока немцы первым снарядом не разбудят…
Тимофей сел; посидел бездумно, прислушиваясь к слабости, оставленной потом; вздохнул (это не помогло: кислород в кубрике весь выдышали), дотянулся до реостата и чуть прибавил напряжения. Вот оно что! — часы стояли. Остановились после полуночи, если быть точным — в час тридцать семь. Хотелось бы знать, почему забыли завести будильник и что произошло в час тридцать семь. Дай Бог — ничего; просто энергия пружины иссякла. Ну, это не беда, с первым орудийным выстрелом вернем прибор в рабочее состояние, уж в точности на немцев можно положиться.
Тимофей вышел из кубрика, взялся за лестницу. Над головой серел едва различимый квадрат люка. Чего ждешь? — сказал он себе. — Давай лезь…
В каземате было куда светлей: хотя амбразура была прикрыта плотно, свет сочился по ее периметру. Тимофей взялся за штурвал. Со сна штурвал не поддался сразу; пришлось приналечь. Броневые заслонки поползли в стороны, открывая простор. Оказывается, солнце уже поднялось достаточно высоко; еще немного сместится — и его лучи заглянут в каземат. Но ведь это значит… Тимофей метнулся от штурвала и быстро выглянул наружу, чтобы увидеть, где солнце. Оно было не над соседним холмом, как ему бы полагалось в это время, а уже на градусов тридцать южнее. Тут и соображать не надо, все очевидно: какое там раннее утро! — дело шло к семи часам, а может и за семь уже перевалило. А гаубицы молчат…
Тимофей глянул на позицию немцев. Никого не увидел. Обычно в это время в траншее и позади нее то здесь, то там было заметно движение. Разумеется — не свободное. Промельком. Немцы уже привыкли, что снайпер стреляет только во время атаки (тоже бережется, не подставляется их снайперам), однако не наглели: жить каждому хочется. Но сейчас траншея производила иное впечатление. В ней не было жизни…
Тимофей не глядя дотянулся до стереотрубы, выдвинул ее, приник к окулярам. Теперь траншея была прямо перед глазами. Медленно повел вдоль. Никого…
Рядом захрустели камни, справа появился Чапа. Присел на полок амбразуры, положил на колени свой ППШ. Сказал:
— Пiшлы нiмцi, товарышу командыр. — Дождался, когда Тимофей взглянет на него, и указал в сторону ущелья. — Соображаю — через отой мосток.
Рядом с прежним разбитым мостом была отчетливо видна легкая понтонная переправа. Танк вряд ли выдержит, а со средними гаубицами — отчего ж — если не мешкать, то проскочить способно.
— Ты это видел?
— Не-а. Вночи було.
— Ты кого менял?
— Так Ромку ж.
— И он ничего не слышал?
— А як же! — и вiн чув. Воно и зараз чутно, як грымыть на сходi.
Тимофей прислушался. Артиллерия. Как далекий гром. Километрах в десяти, может и подальше. Звук был не прямой, из-за горизонта, а отраженный от какого-то плотного слоя в атмосфере. Эхо.
— Вночи було чутлывiше, потiм замовкло…
Дождались.
Все-таки дождались.
Дотерпели.
А кто сомневался!..
— Иди досыпай, — сказал Тимофей.
Он опять вспомнил майора. Ему бы в актеры: такой убедительный, такой благородный. А ведь я ему поверил! Другое дело, что о соглашении с ним и речи не могло быть, но окажись на моем месте кто другой… Впрочем — что майор? Он делал то, что должен был делать. И каждый из нас делал то, что должен был делать. Как умел. Как мог. И каждому из нас искушение капало на темечко — кап, кап: не упирайся; поищи — где полегче; где — может быть — смерть подальше; а если нельзя подальше — поищи то место, куда она — может быть — не глядит…
Искушение — это было не его слово, это опять Ван Ваныч — как же без него? Господь определил нам жить по душе, для души, — говорил Ван Ваныч. — И Господь же указал единственный путь — жить любовью. Любовь лепит наши души, и чем больше в душе любви — тем больше в ней света. В замысле Господнем она должна быть вся из света. Из света любви вышла — и в свет уйдет. Но Сатана… — Тут Ван Ваныч делал паузу; он считал понимание Сатаны наиважнейшим после понимания любви, и свободной паузой собирал внимание учеников, мальчишек и девчонок, как линзой, в огненную точку. — Сатане безразлично: хорошо нам или плохо. Так же, как и природе, которая не знает нравственности. Господь создал Сатану, потому что кто-то ведь должен был 1) громоздить препятствия (иначе не будет тьмы и холода, и у человека не возникнет потребности сформировать цель) и 2) подсовывать человеку зеркало (иначе — без меры — он заведомо обречен на поражение, что не входило в намерения Господа). А как заведешь человека во тьму? Только сладенькой морковкой. Только искушением. Искушением знанием. Искушением комфортом. Искушением силой. Искушением потворством телу… А ведь он своего добился, наш Ван Ваныч! — только сейчас понял Тимофей. — Правда, еще рано судить, ведь всего несколько лет прошло, но насколько я знаю — ни у кого из наших ребят не сломалась жизнь, никто не попал в тюрьму, не пошел по кривой дорожке. А ведь могли бы! — жизнь непростая, картошка да пшено, в одних портках и на работу идешь, и в гости, и каждому в совершенстве знакомо искусство зашивать, латать и штопать. Но никто не озлобился, не очерствел, и радоваться не разучился. Вот хотя бы я, — прикинул Тимофей, — разве я хоть однажды пожалел о том, как живу, разве хоть однажды позавидовал? Не было такого. Какие-то мечты были; еще не цель, о которой говорил Ван Ваныч, но может быть и цель появится (ее не придумывают — это опять Ван Ваныч, — потому что истинная цель рождается не в уме, а как потребность души), и как тогда, должно быть, будет интересно жить!..