Об этом забываешь (парадоксальная защитная реакция сознания), когда тебя заворожили, но теперь между солдатами и пулеметчиками не было никого. Солдаты еще продолжали идти, но магнетизм исчез, и оттаявшая мысль напомнила: если останешься на ногах — тебя наверняка убьют, а если ляжешь, где стоишь, просто ляжешь, то останешься живым. И сейчас, и потом…
Цепи залегли.
И теперь все знали, что никто больше не продвинется и на метр. На сегодня все кончилось. Остыло. Остыло сперва в душе, затем в сознании каждого из них, а затем это оцепенение всплыло и остановило время. Не замедлило — именно остановило. И потому остановилось солнце, остановился свет (все тени куда-то исчезли), остановились запахи и звуки. Даже смерть остановилась, и все ждали: она-то как решит? А она, вдруг оказавшись не у дел, должно быть, пожала плечами (ей-то все равно — косить или ждать; она ведь как повитуха — приходит лишь когда позовут принять роды души, покидающей тело) и ушла с холма.
Но мы чуть забежали вперед. Рассказали о солдатах — а что же майор Ортнер? Мы оставили его в тот момент, когда он опять оказался позади всех. И пошел следом. Но за те несколько мгновений, пока он пропускал мимо себя последнего солдата, а затем опять поворачивался лицом к доту, — с ним случился казус. Иначе и не знаю — как назвать.
Попробую объяснить на противопоставлении.
Если застреленный им обер-лейтенант осознанно мимикрировал, чтобы стать незаметным для снайпера и пулеметчиков, то майор Ортнер вовсе не думал об этом. Он знал, что его видят все, он чувствовал взгляды русских, он чувствовал и видел все, каждую мелочь! — но Некто дергал за веревочки — и он то шел вперед, то останавливался, то дирижировал батальоном. Он просто был. Присутствовал. Страха не было. Как под гипнозом. Был бы страх — майор Ортнер думал бы, как уберечься… Но, оказывается, в нем жил еще кто-то, ему неведомый (либо это его душа повернулась к свету доселе неведомой ему стороной). Короче говоря, в этот момент, в последней попытке его батальона добраться до дота, он вдруг поймал себя на том, что, оказывается, не просто идет следом за своими солдатами, — оказывается, он идет так, чтобы в каждый момент между ним и стреляющим пулеметом была чья-нибудь спина. Чтобы его защищало от пулемета тело этого солдата. Это было непросто. Ведь пулеметчики то и дело меняли дислокацию, били из разных точек, и, похоже, задались целью поражать в первую очередь именно тех солдат, за спинами которых прятался майор Ортнер…
Это открытие потрясло его.
Ведь он не трус! С той минуты, когда он крикнул в лицо обер-лейтенанту «ты забыл обо мне!» (это был не его осознанный выбор — это был выбор его души, которой была нужна эта атака, чтобы показать уму: не сомневайся, у тебя есть опора) и до этого мгновения он не дрогнул ни разу. Ни разу! Смерть так смерть. Мало того: он ведь не случайно, идя навстречу неминуемой смерти, вспомнил об отце. Не случайно пожалел, что отец сейчас не видит его. Кстати: ведь еще он вспомнил и о предках, которые, если так складывалось, с достоинством поднимались на эшафот. Никогда он о них не думал, а тут вот с гордостью вспомнил. И вдруг такое…
Майор Ортнер невольно выпрямился. Оказывается (опять «оказывается»! — но что поделаешь: эти прискорбные открытия он делал не сразу, они возникали чередой, одно за другим), он не только прятался за спины, но и шел пригнувшись…
Итак — он выпрямился. Смог. Теперь — приказал он себе — не гляди на пулеметы…
Увы! — проклятое зрение устроено так, что чем больше стараешься что-то не видеть, тем оно настойчивей цепляет глаз. Инстинкт самосохранения требовал информации, чтобы спасти своего хозяина — тело. Не в силах изменить прицел глаз, инстинкт воспользовался периферическим зрением, засекал им очередные вспышки дульного пламени, — и прятал свое тело за чужим. Когда пулеметчики убирали и эту преграду — инстинкт тут же находил следующее укрытие. Майор Ортнер попытался справиться с телом — ничего не вышло. Инстинкт был сильней его воли. Я перестал быть человеком, понял майор Ортнер, от меня осталось только жалкое, никчемное существо…
Он видел себя как бы со стороны (должно быть — глазами души), его переполняли отчаяние и стыд — но он ничего не мог с собой поделать.
Он перестал бороться. Перестал думать, как его действия воспримут оставшиеся в траншее, если поймут, что происходит, — на это уже не было сил. Он смотрел, откуда тянутся трассеры — и делал шаг в ту или иную сторону; или просто пригибался, если этого было достаточно, чтобы трассеры не видеть. И в то же время он шел вперед. Прятался — но шел; автоматически; шел только потому, что в ту сторону — вверх — шли другие; шел — уже не замечая ничего вокруг, кроме вспышек дульного пламени, трассеров и очередной спины…
И вдруг перед ним никого не оказалось.
Он даже испугаться не успел, потому что раньше пришло очередное осознание: пулеметы не стреляют…
Тишина.
Ведь это же что-то означает…
Угрозы немедленной гибели не было — и потому инстинкт притих, ведь у него реактивная сущность. Майор Ортнер опять был предоставлен самому себе; так сказать — свобода воли…
Он осмотрелся.
Слева и справа, и даже впереди несколько человек — лежали его солдаты. И если глянуть дальше — влево и вправо, до поворотов склона холма — лежали его солдаты, мертвые и живые. Слава Богу, живых было вроде бы больше. И все они глядели на него. Но не так, как глядели на него из траншеи, когда он стоял на бруствере, и не так, как глядели, когда умирал последний взрыв, а он развел руки в стороны, чтобы сделать приглашающий жест: «встали и пошли…» Они глядели иначе. Майор Ортнер не мог сформулировать, что говорили ему их глаза (ум еще не оправился от удушающих объятий инстинкта), но чувство ему подсказывало, что солдаты уже отделились от него, они уже не с ним, и что бы он ни предпринял — не пойдут за ним.
Русские не стреляли.
Майор Ортнер стоял, прямой и одинокий, вдруг ощутив спиной утешающий солнечный припек. Впрочем, пока это был не припек, а только теплая ласка; вот часа через три, поближе к десяти, солнце припечет по-настоящему…
Русские не стреляли, и лунный пейзаж вокруг дота, как и положено лунному пейзажу, был наг и пуст. И только в распахнутой амбразуре дота косое солнце высвечивало часть ствола и дуло пушки. Которая за эти дни так ни разу и не выстрелила.
Майор Ортнер расстегнул кобуру, достал «вальтер», левой рукой (спасибо — за всю атаку рана ни разу не напомнила о себе) передернул ствол, стал удобно, как на стрельбище, вытянул правую руку — и, старательно прицеливаясь, неторопливо, как на стрельбище, стал стрелять в амбразуру. Стрелял — и привычно считал выстрелы. К этому когда-то приучил его отец: «ты всегда должен точно знать, чем располагаешь». После седьмого выстрела боек ударил впустую. Неужели осечка? Дело обычное — но обидно. Майор Ортнер заглянул в казенник. Восьмого патрона не было. Ну конечно — обер-лейтенант… Майор Ортнер вложил «вальтер» в кобуру, застегнул ее, еще раз взглянул на дот, взглянул без какого-либо смысла, ничего не надеясь увидеть, да там и нечего было видеть, — затем повернулся и пошел вниз.
Такого опустошения он еще не испытывал никогда. Не было чувств, не было мыслей. Где-то около полудня он понял, чего хочет, и сказал Харти, что ему нужен белый флаг. Из ветки орешника Харти выстругал флагшток, двумя узлами привязал к нему салфетку. Можно было просто пойти с салфеткой в руке, с запозданием понял майор Ортнер, но так, пожалуй, лучше. Без двусмысленностей.
Он не думал о том, что будет говорить; думать не было сил. Но вот захотел, вернее, что-то ему велело: иди. И он пошел. Опять. Уже в третий раз. Три — хорошее число. Он уже не помнил, чем оно хорошее, но чувствовал, что это так.
Солнце жгло немилосердно. Майор Ортнер обратил на это внимание лишь посреди склона, когда ему стало припекать затылок. Оказывается, он забыл надеть кепи. Ладно, забыл и забыл. Чего уж теперь.
Амбразура была закрыта. До нее оставалось метров двадцать, сплошь изрытых воронками, так что приходилось петлять между ними, и все равно сапоги глубоко проваливались в рыхлую землю, потому что под нею не было тверди, — и вот в этот момент из-за дота появился крепкий парень с забинтованной головой и в куртке с галунами. Майор Ортнер с первого взгляда признал в ней драгунскую куртку времен Первой мировой войны, но почему-то это его не удивило. Парень прошел к амбразуре и присел на ее широченный полок. В сторону майора Ортнера он не глядел, и только когда увидал на своих немецких сапогах его тень, — поднял голову, сощурился на солнце, и указал рукой рядом с собою.