Конечно, его пылкая речь была скорее шутливой, но потом он добавил, с видом серьезным и даже загадочным:
— Нет, если хочешь действительно продолжать жить…
Он не закончил. Мы приехали. Два помощника мсье Леонара — старый «боксер» и турок — ждали у дома номер 8 по улице Жирарден. Я в первый раз увидел их вместе. Они составляли впечатляющий дуэт — с таким явно не хотелось бы повстречаться где-нибудь в темном переулке.
— Они восхитительны, — прошептал Бальзамировщик. — Но у меня нет сил поехать с ними.
Они должны были, как он объяснил, доставить важный груз в его «мастерскую» — ту знаменитую мастерскую, где он занимался своей работой и проводил необходимые эксперименты. Он вполголоса отдал им какие-то распоряжения, они сели в фургончик и уехали.
— А я, — сказал мсье Леонар словно самому себе, с мрачным видом доставая ключ, — пойду спать.
Однако было всего 11 утра.
День, на который назначена была кремация, оказался одним из самых «весенних» дней осени. Аспазия своим прибытием произвела настоящую сенсацию: вся в белом, окруженная дюжиной молодых женщин, прекрасных как звезды, также одетых — как бы мало одежды ни было на некоторых из них — в светлые тона. Между ними особенно выделялась Соледад. На ней была почти просвечивающая муслиновая вышитая туника с капюшоном. Родинка (или это была наклеенная мушка?) придавала особую пикантность ее правой груди, почти неприкрытой, да и левая была ничуть не хуже. На лице Соледад почти не было косметики, лишь губы чуть подкрашены светло-розовой помадой, и со слегка склоненной головой и опущенными глазами она походила на святую Терезу на грани божественного озарения.[124]
Бальзамировщика не было. Аспазия сообщила мне, что рано утром он заехал в «Голубое сердце» со своим помощником, чтобы навести последний глянец на тело перед тем, как положить его в гроб, а потом, после прощания, закрыть крышкой. Услышав об этом, я рассыпался в извинениях за свое собственное отсутствие в столь важный момент. Она, по-видимому, решила, что я испугался лишних эмоций. На самом деле я просто проспал.
Рядом с молодыми женщинами — слишком близко! — я с удивлением заметил стоявших бок о бок Клюзо и Филибера (к удивлению примешивалась досада: похоже, мне одному во всем Оксерре до недавнего времени было неизвестно о существовании «Голубого сердца»!). Клюзо похудел и выглядел усталым. Должно быть, многочисленные расследования его измотали. Филибер тоже выглядел усталым, хотя он, в отличие от комиссара, немного поправился. Кажется, он был хорошо знаком с Соледад, которую, несмотря на ее капюшон, буквально пронизывал взглядом насквозь. Но еще чаще он смотрел на хорошенькую юную брюнетку, лишь недавно вышедшую из подросткового возраста, матово-бледный цвет лица которой оттеняли сиреневые тени на веках. С ней дело у него доходило даже до игривых прикосновений, на которые она, кажется, не слишком обижалась.
Четверо служащих похоронного бюро, одетых в униформу, внесли гроб. Должно быть, это были крепкие ребята, несмотря на внешнюю тщедушность: они с такой легкостью обращались со своим грузом, словно это был ящик редиса. Во всяком случае, когда они поставили его перед дверью печи, он чуть было не опрокинулся, и Филибер громко фыркнул.
Однако момент для веселья был неподходящий. Распорядитель церемонии произнес затверженную речь и объявил, как будет проходить «церемония»: сначала чтение различных текстов и воздаяние последних почестей, потом прослушивание отрывков из любимых музыкальных произведений покойного.
— И наконец, дамы и господа, вы сможете побыть наедине с собой, в молитве или размышлениях, или совершить перед гробом какой-нибудь ритуал, согласно религиозным обычаям или по спонтанному побуждению — сказать покойному последнее «прощай» и потом выйти через левую дверь.
Сердце у меня забилось сильнее — я чувствовал, что все ждут от меня прощальных слов. Что было делать? Аспазия взглядом подбодрила меня, я взял протянутый мне микрофон и, посмотрев в течение тридцати секунд на носки своих туфель, произнес самую короткую похоронную речь за последний год:
— Прощай, дорогой дядя. Я прощаюсь с близким родственником, с архитектором, с общественным деятелем, с человеком.
Последовала абсолютная тишина.
Меня сменила Аспазия. Она, по крайней мере, подготовилась. Она вынула листок бумаги и прочитала:
— Отрывок из статьи «Витрины современного человека» Обена Лалана, дипломированного архитектора, вышедшей в апреле 1970 года в третьем номере журнала «Утопия».
Я нашел восхитительной такую преподавательски-точную манеру названия. Несомненно, это было сделано в целях защиты от душивших ее эмоций, которые еще усиливались жгучим, если можно так выразиться, ощущением, что совсем рядом находится печь, в которой скоро исчезнет тело любимого человека. Текст начинался примерно так же, как и все оптимистические тексты: «Настанет день, когда лица наших городов будут действительно соответствовать нашим представлениям о просвещенных мужчинах и женщинах. На торговых улицах, рядом и наравне с булочной или магазином рубашек, с кабинетом дантиста или массажным салоном, найдутся заведения торговцев удовольствиями, некогда называемые борделями, где свободные мужчины и женщины без всяких драм и запретов будут предлагать эротические услуги — так же просто, непринужденно и по-светски, как сейчас предлагаются услуги парикмахерских, маникюрных и массажных салонов, кафе-кондитерских. Город, так же как и человек, но последний скорее эфемерно, тогда как первый, со своим более прочным обличьем из камня и асфальта, — создан для радости».
И после краткого молчания, с повлажневшими глазами, она добавила уже от себя:
— В ожидании, пока мы присоединимся к тебе, дорогой Обен, сейчас мы пребываем в радости.
Высокая стройная молодая женщина, похожая на манекенщицу, в светло-голубом платье, приблизилась и, повернувшись к гробу, произнесла:
— Я даже не знала, что вы были архитектором. Вы были таким милым, таким человечным, таким пылким, таким нежным, таким…
Ей не было необходимости продолжать — улыбки, появившиеся на лицах присутствующих, говорили о том, что ее поняли.
Затем к микрофону приблизилась маленькая брюнетка с сиреневыми веками:
— Прощай, Обен, мой маленький Бенбен, наш херувим…
Множество других последовали за ней, и каждая произносила несколько проникновенных слов с многочисленными «мой» и «наш», которые свидетельствовали о том, что покойный дядюшка был любим многими. Моему представлению о нем как о мизантропе был нанесен сильный удар.
Одна лишь Соледад ничего не сказала. В конце концов Аспазия почти вытолкнула ее вперед.
— До приезда в Оксерр я немногое знала о жизни, — начала та.
Со стороны Клюзо и Филибера донеслось громкое фырканье. Девушка продолжала, не слыша его, с трогательной неловкостью описывая свою «каторгу» и то утешение, которое она нашла у этого величайшего поклонника молодости («у тебя, кто был так страстен с молодыми» — таковы были ее точные слова). Наконец она взволнованно произнесла торжественную, почти ритуальную фразу, которая шла ей так же, как ее капюшон. Однако точно так же почти ничего не скрывала.
— Покойся с миром, Обен, ты, который так умел любить!
По ее щеке скатилась слеза. Аспазия нежно обняла ее за плечи и отвела на место, потом протянула распорядителю церемонии кассету, которую он вставил в магнитофон, скрытый в небольшом стенном шкафу.
После недолгой тишины послышались легкие скользящие звуки скрипки, сопровождаемые мерным постукиванием ксилофона и тамбурина, — словно цокот лошадиных копыт по дороге. Затем женский голос приказал:
— «Разденьте меня!»
Это была Жюльет Греко[125] — шепчущая, завораживающая, соблазняющая, приказывающая и умоляющая одновременно:
— «Да, но не сразу… не слишком быстро…»