— На руки смотрят прежде всего, — объяснил он. — Теперь помогите мне с подушкой.
И он, обхватив дядюшкин затылок, слегка приподнял его голову, под которую я подложил подушку.
— Голова — тяжелая часть тела, — сказал он. — Очень тяжелая. «Покажите мою голову народу, она того стоит» — помните эту фразу Дантона перед казнью? Так вот, когда палач выполнил его просьбу, ему пришлось держать отрубленную голову обеими руками. Обычно думают, что она легкая — ну, вы знаете, из-за всех этих картин: Юдифь с головой Олоферна, Персей с головой Горгоны, — где персонаж держит голову за волосы в вытянутой руке. Искусство лжет. На самом деле это очень тяжело! Хотите попробовать? (Хотя нет, ведь для этого пришлось бы ее отрезать.)
— Нет, спасибо, я поверю вам на слово!
Наконец мсье Леонар отступил на пару шагов, чтобы бросить последний взгляд на свое творение и дать мне оценить его. У дядюшки был умиротворенный вид. Его лицо… как бы это сказать? Оно отличалось от того, каким было при жизни, и в то же время было тем же самым! Словно бы ему сделали капитальную пластическую операцию, которая включала в себя изменение не одной-двух деталей внешности, но всего лица в целом и которая хотя и неуловимо, но все же преобразила его — в буквальном смысле: сделала более красивым и даже более живым, чем в жизни.
— Это он? — невольно спросил я.
— Да… почти идеально.
Мое замечание не было комплиментом, но, очевидно, мсье Леонар счел его за таковой и впал в лирическое настроение:
— Это… я не знаю, верующий ли вы человек, я — нет, но… это таинство воплощения! Полного человеческого воплощения! Именно это прекрасно! Нет нужды в Боге. Взгляните (он вынул сложенный листок из внутреннего кармана) — я выписал эти слова, это говорил один францисканский монах, Бернарден Сиенский.[121]
Он говорил о Христе, но это так подходит и для меня… для того, что я делаю… что я пытаюсь делать.
Он запнулся. Я спрашивал себя, к чему он клонит. Но когда он прочитал написанное, я понял. По крайней мере, почти.
— «Вечность переходит во время, безмерность — в меру, создатель — в свое создание, бесформенность — в форму, несказанное — в слово, неописуемое — в скрижали, невидимое — в видение, неслышимое — в звук…»
Я понял, что он считает себя богом.
Появилась Аспазия. Она долго смотрела на тело покрасневшими глазами, потом вышла из комнаты, произнеся mezzo voce:[122] «Мне он больше нравился живым!»
Не знаю, принял ли Бальзамировщик эту фразу за то, чем она действительно была, — так сказать, за литоту, стыдливую манеру высказать свою боль, или, напротив, увидел в ней враждебный выпад против своей профессии. Во всяком случае, он взглянул на хозяйку «Голубого сердца» исподлобья и ничего не сказал. Домой мы возвращались в его фургончике. Довольно скоро он пришел в обычное для него мрачное расположение духа. Должно быть, дело было не в Аспазии — он наверняка думал о Квентине. Я тоже на какое-то время помрачнел, тем более что причины для этого были, и между нами повисла тишина. Потом я заметил, что глаза у него блестят: он был готов заплакать. Мы вполне могли попасть в аварию. Тогда я попытался хоть как-то его развлечь и в шутливой манере принялся рассказывать ему о скандале, который устроил Мейнар — чуть раньше я узнал от Клюзо, что его отпустили, продержав десять часов в вытрезвителе; великий человек отбыл, плюнув на пол и объявив, что навсегда покидает этот «дерьмовый городишко». Но мой рассказ лишь сильнее раздражил мсье Леонара.
— Я не люблю всех этих обличителей, — заявил он.
Потом произнес более загадочную фразу:
— Я предпочитаю тех, кто не говорит, а действует.
Когда впереди показалось аббатство Сен-Жермен, я напомнил ему, что кремация должна была состояться послезавтра утром в крематории кладбища Конш.
— Вы собираетесь его сжечь?
Я объяснил, что такова была воля самого покойного; я привел все его аргументы, до мух и червей включительно.
— Да, в этом смысле ваш дядюшка прав: если не прибегать к услугам танатопрактика — а множество людей все еще отказываются от них, — то, что происходит с телом в гробу после похорон, выглядит не слишком красиво.
И он принялся описывать, как голова увеличивается в объеме вдвое, как вытекают глаза, отвисает челюсть, вываливается язык, и, хуже того, пищеварение продолжается и после смерти, кишечник работает, в тело проникают могильные черви и размножаются, в гниющей плоти возникают скопления газов, живот и мошонка становятся огромными, потом газ возгорается, что приводит к появлению «блуждающих огоньков» (из-за этого ради предосторожности между гробом и стенами могилы оставляют «санитарный метр» пустого пространства), запах гниения привлекает мух, они откладывают яйца, из них вылупляются личинки, которые зарываются в землю, и т. д. и т. д.
— Ах, это все настолько отвратительно! А кремация проходит чисто, без всяких гниющих останков.
— Да, но что остается потом? — возразил мсье Леонар. — Прах, который тут же развеивают или ссыпают в урну, которую замуровывают в крошечной безымянной нише, в мрачном зале, похожем на камеру хранения, в закоулке какого-то подземного лабиринта. Могила, по крайней мере, — на свежем воздухе, к ней можно прийти, посидеть и поразмышлять. Это создает эффект присутствия, почти реального существования. Пусть даже краткого и символического, но, тем не менее, конкретного. И так продолжается очень долго, по сути, вечно!
— Не полагайтесь на слова! «Вечно» применимо лишь к известным людям или к необычным могилам. А во всех остальных случаях эта вечность длится лет пятьдесят, не более того! К тому же это зависит от того, есть ли у покойного наследники и ухаживают ли они за могилой. В противном случае производится «административная эксгумация». Происходит «уплотнение» — вынимаются кости из всех гробов, какие есть в могиле, и складываются в один деревянный ящик. Иногда в таком ящике хранятся останки шести покойников. Потом ящик отправляется в оссуарий, и таким образом освобождается место в земле…
Ибо, как правило, мест не хватает. В том числе и в Бургундии. Многие муниципалитеты в этом регионе из-за этого вынуждены вести перепись заброшенных могил, чтобы потом перепродавать участки для новых захоронений.
— Вы понимаете, с современным индивидуализмом, разобщенностью семей и tutti quanti[123] каждый хочет иметь свою собственную могилу и ни за что не согласится, чтобы его кости рассыпались в прах в нескольких сантиметрах от того или иного члена семьи, с которым он при жизни практически не общался. Это настоящее бедствие для семейных захоронений: прекрасные могилы сносятся с лица земли, чтобы на месте их возникли заурядные и безвкусные. Разве что найдется какой-нибудь далекий потомок, который при случае примет необходимые меры. Когда я вовремя обнаруживаю подобную могилу (подобное случилось в Пуанши несколько месяцев назад), я заявляю о себе как об отдаленном потомке похороненной там семьи (однажды, по счастью, я действительно им оказался!) и запрещаю ломать надгробие.
— Вы действительно любите сохранять вещи!
— Вещи и людей! — ответил мсье Леонар с внезапной серьезностью. — Большинство людей так небрежны, Кристоф! Так много красоты, так много интересного исчезает каждый день! Все эти тела! Зачем же мы существуем на Земле, если нас не заботит сохранение того, в чем заключается истинная прелесть!
Вместо «не заботит» он употребил более резкое выражение. Потом снова заговорил о мертвых телах. Кроме предания земле или огню, для них существовали и другие разновидности посмертной участи, о которых он отзывался достаточно негативно: например, «дар науке».
— Это наверняка означает, что вы останетесь на какое-то незначительное время в присутствии — я бы даже сказал, «в руках» — живых, в лучшем случае студентов-медиков, которые получают удовольствие от того, что сдирают с вас кожу и расчленяют с помощью пилы, чтобы превратить вас в набор органов, которые обработают пластификатором или заморозят. И вы послужите для образования будущих Диафуару или будущих танатопрактиков. Или еще — отдать свой орган для пересадки. Это, возможно, ближе всего к бессмертию: ибо когда ваше легкое, печень или рука, даже какой-нибудь более интимный орган будут пересажены живому существу, скорее всего молодому, то хотя бы для какой-то одной вашей части появится возможность прожить еще десять, двадцать, пятьдесят лет! Или даже больше — если получатель в свою очередь станет дарителем! Можно помечтать о сердце, которое проживет века, переходя из тела в тело, учащая свое биение от самых разных причин и бесчисленных любовей! А самый лучший вариант, очевидно, — научиться пересаживать все органы разом!