— Но вы же понимаете, это только рыночная цена, cher месье. Для вас я, разумеется, сделаю скидку.
Мишель хмурится, смотрит себе под ноги, чертит ногой туфли линии на песке — словом, имеет вид человека, тщательно обдумывающего предложение. В результате этих раздумий он называет сумму на девяносто процентов ниже первоначальной. Амар заметно оживляется, широко улыбается и охотно вступает в игру. Они с Мишелем с наслаждением торгуются и наконец останавливаются на цифре, которая устраивает всех и составляет одну пятую от запрошенной. Амар жмет нам руки, выпивает стакан кока-колы — как правоверный мусульманин, он не прикасается к алкоголю — и уже идет к машине, как вдруг, вспомнив что-то, останавливается.
— Ээ-э, месье…
— Да?
— Мы же забыли про елку.
Мы и правда про нее забыли и теперь в два голоса извиняемся.
— Да-да, конечно. Сколько мы вам должны? — Мишель достает из кармана бумажник.
Улыбаясь во весь рот, Амар требует за елку две тысячи франков, что при нынешнем курсе составляет двести тридцать шесть фунтов.
* * *
Уже начало марта. Только теперь наконец-то установлена дата, когда мы все должны собраться в нотариальной конторе в Грассе, городе парфюмеров, и подписать купчую на дом и землю. Я узнаю об этом, находясь в Англии, где мы репетируем новый спектакль. Премьера должна состояться в пригородном Бромли, потом три недели мы будем играть пьесу в провинции, а затем отправимся в Лондон, и там в одном из театров Вест-Энда она будет идти как минимум три месяца. Дата, назначенная мадам Б. — по ее словам, единственный в ближайшие сто лет день, когда она будет свободна, — приходится на последний понедельник марта, то есть встреча должна состояться через неделю после премьеры в Бромли.
— Я не смогу приехать, — по телефону объясняю я Мишелю, уехавшему в Париж. — Придется мне выписать доверенность на тебя.
— Может, тогда отложим сделку до лондонской премьеры?
— Нет! В таком случае нам, возможно, придется ждать еще год.
— Не исключено, — соглашается он. — Ладно, пусть будет доверенность. Ее следует оформить во французском посольстве в Кенсингтоне. Сможешь вырваться с репетиций?
По сравнению с полетом в Ниццу и обратно короткая поездка в Лондон кажется мне делом несложным.
Однако через два часа Мишелю звонит помощница нотариуса мадемуазель Бланко и сообщает, что le maître не согласен оформлять купчую по доверенности.
— Но почему?! — возмущаюсь я, когда Мишель передает мне эту новость.
— Потому что мы с тобой официально не женаты, а во Франции по Кодексу Наполеона мои дочери имеют определенные права наследования. Le maître говорит, что оформит сделку только при твоем личном участии. Мадемуазель Бланко уверяет, что он делает это в твоих собственных интересах.
— Понятно… Послушай, а ты не можешь уговорить мадам Б. немного отодвинуть дату?
— Попробую, но… Видишь ли, нотариус напомнил мне об одном важном моменте, который мы совершенно упустили из виду.
— О каком?
— Наше promesse de vent истекает в начале апреля.
Я сразу же соображаю, что это значит, и от ужаса у меня перехватывает дыхание. В контракте, который мы подписали в Брюсселе, сказано, что, если покупка дома не состоится до четвертого апреля, мы потеряем весь уже внесенный и весьма солидный аванс и все деньги, вложенные в ремонт и благоустройство дома, а кроме этого, что еще хуже, мы потеряем преимущественное право на покупку и «Аппассионата» будет снова выставлена на рынок. Об этом мне даже подумать страшно.
— Но ведь все эти задержки происходили не по нашей вине! Это же все французская бюрократия, черт ее подери!
Мишель мягко напоминает мне, что мадам Б. уже предлагала нам одну дату для встречи где-то в середине февраля, и мы оба вынуждены были отказаться, потому что в тот момент находились в Австралии. Значит, по закону жаловаться мы не имеем права. Короче говоря, мы легко можем потерять все. Я сижу у телефона в дальнем углу прокуренного репетиционного зала, судорожно сжав в руке пластиковую чашку с отвратительным пойлом под названием «кофе», и отчаянно пытаюсь найти какой-нибудь выход из трудного положения. Выход может быть только один. Раз нотариус отказывается принять доверенность, значит, мне придется лететь во Францию. Но как?!
Репетиции у нас идут не слишком гладко. Режиссер курит уже пятьдесят девятую сигарету за утро. У меня есть подозрение, что наш ведущий актер, играющий психопата, вот-вот перейдет границу между сценой и жизнью. Второй актер (нас в пьесе всего трое), приятный и покладистый парень, похоже, уже из последних сил терпит безобразные выходки первого. Мы репетируем всего неделю, а между этими двумя ежедневно происходят серьезные стычки. У меня отвратительное настроение, и я уже жалею, что взялась за эту работу, — теперь еще больше, чем раньше. Пьеса новая для нас, и нам придется репетировать каждый день до самой премьеры в Лондоне, то есть до тех самых пор, пока критики и пресса не посмотрят ее и не выскажут все припасенные гадости. А до этого будет целая куча переделок и изменений, автор будет переписывать целые куски, менять сюжет, вносить исправления, сообразуясь с реакцией провинциальных зрителей. Все это совершенно естественный процесс, и я к нему давно привыкла, но что же мне делать? Во всем спектакле (это детектив) нет ни одной сцены без моего участия. Я и сейчас-то не нахожусь на сцене только потому, что два главных героя углубились в профессиональный спор о тонкостях обращения с оружием. Ведется он в тоне «какого хрена ты тычешь этим долбаным пистолетом мне в глаз?!».
Сейчас у меня нет времени даже на то, чтобы обсудить свою проблему с продюсером, человеком разумным и сговорчивым. Поэтому я решаю дождаться подходящего момента, а пока забыть обо всем и углубиться в работу.
Во время перерыва на ланч я из телефонной будки звоню Мишелю в Париж.
— Соглашайся на встречу. Я договорюсь с нашим руководством.
— Ты уверена?
— Да.
На самом-то деле я далеко не уверена, просто выбора у меня нет.
От перерыва осталось еще пятьдесят минут, и, вместо того чтобы, как обычно, возвращаться в душную гримерку и зубрить там роль, я решаю прогуляться. В Бромли наша семья жила несколько лет, и сейчас, шагая по пригородной улице, я внимательно вглядываюсь в однообразные фасады домов и стараюсь воскресить детские воспоминания. Вдруг в открытой двери одного из пабов я замечаю знакомое лицо: второй актер из нашей труппы сидит на высоком стуле, облокотившись на стойку бара. Вид у него до невозможности угрюмый, а на стойке перед ним стоит стакан. Мы знакомы всего неделю, но я все-таки решаюсь подойти и нарушить его мрачное уединение.
— Привет, — говорю я и сразу же замечаю, что в его стакане далеко не лимонад.
Он поворачивается ко мне, и по выражению его лица я вижу, что это уже не первая порция. Глаза у парня покраснели, а губы горько кривятся.
— Как дела? — спрашиваю я, хотя все и так ясно. Ко мне подходит бармен, и я прошу принести чашку кофе. — А тебе заказать?
Мой коллега отрицательно мотает головой:
— Я больше не могу с ним работать. Он меня достал. Он полный м***.
Отчасти я с ним согласна, но все-таки не стала бы выражаться столь категорично. В конце концов, нам предстоит провести вместе еще пять месяцев и работать в очень тесном контакте.
— Он просто сильно нервничает. Такая серьезная роль…
Мне приносят кофе, за что я очень благодарна, потому что сама не верю ни слову из того, что говорю. Мой товарищ, воспользовавшись присутствием бармена, заказывает еще одну двойную порцию водки. Я смотрю на него вопросительно, и он раздраженно говорит:
— Послушай, может, тебе немного пройтись по магазинам?
Я киваю, оставляю на стойке нетронутый кофе и несколько монет и ухожу.
Вернувшись в театр, я застаю в зале нашего ведущего актера и режиссера, которые по очереди рассказывают друг другу анекдоты. Почему-то подобное очень часто происходит во время репетиций. Своего рода спектакль в спектакле. Я углубляюсь в текст своей роли, а когда отрываюсь от нее, выясняется, что перерыв уже пятнадцать минут как кончился, а мой приятель из паба так и не появился. Наша звезда начинает мерить шагами сцену, постепенно багровеет и, похоже, готов вот-вот взорваться. Режиссер курит одну сигарету за другой. Чуть погодя администратор компании, милая молодая женщина лет двадцати пяти, появляется в зале и подает ему записку. Режиссер читает, заметно хмурится, яростно мнет записку и швыряет ее в угол.