Чтобы покончить с этой ситуацией, я настаивал на четком решении, которое было тем более необходимо в связи с предстоявшим весной 1986 года XI съездом СЕПГ. Ничего не знавшие сотрудники ЦК уже спрашивали у Мильке, следует ли при новых выборах рассчитывать на мою кандидатуру в члены ЦК. Мильке тотчас же ответил им начистоту и назвал причины, на которых мы сошлись: я после моего ухода со службы был обязан полностью посвятить себя приведению в порядок наследия моего отца и брата.
Весной 1985 года Михаил Горбачев был избран генеральным секретарем ЦК КПСС. Курс на перестройку, который он быстро начал, пробудил в нашей стране большие надежды на оздоровление всей социалистической системы и раздробленного общества ГДР, страдающего от самодовольства своих руководителей. Я был уверен, что гласность, иначе говоря — открытость, не минует и нашу страну.
Вдруг немецкие друзья и информированные о моих намерениях представители КГБ в Берлине начали апеллировать к моей совести, призывая не складывать оружия именно сейчас. Ввиду все возраставших противоречий внутри руководства нашей страны речь, полагали они, должна идти о каждом в отдельности, о том, с кем можно разумно разговаривать. Московские друзья ожидали от меня информации о положении внутри нашего руководства и оказания на него влияния в их духе.
Между руководителями СЕПГ и КПСС продолжались препирательства по вопросу об отношениях с ФРГ и о желании Хонеккера отправиться в Бонн вплоть до выступления Горбачева на XI съезде СЕПГ в апреле 1986 года. Но между тем в ГДР существовали более сложные проблемы. Положение в стране заметно обострилось, и все ощутимее назревала конфликтная ситуация. Беглецы, которые добивались у ворот американского посольства и у представительства ФРГ в Восточном Берлине и в Праге, чтобы их впустили, были предвестниками лавины, которая пришла в движение.
В такой ситуации я в общем не видел шанса средствами разведывательной информации повлиять на реальные проблемы страны, даже если Москва все еще в это верила. Горбачев во время своего посещения ГДР выразил мне большую признательность, но именно этот визит со всей ясностью показал мне мое бессилие.
Визит Хонеккера в ФРГ был твердо согласован с Ведомством федерального канцлера на конец мая, но опять без ведома Москвы, а на этот раз и без ведома политбюро и других политических органов ГДР. Посвящен был в это только министр иностранных дел Фишер. Все контакты проходили через Шалька и Миттага. Таким образом, вряд ли стоило удивляться, что советские представители в Берлине и члены делегации, сопровождавшей Горбачева, настойчиво добивались от меня информации.
Как и многие другие, я тоже ожидал от присутствия Горбачева на XI съезде в апреле не только улаживания спора о визите Хонеккера в ФРГ, но прежде всего освежающего ветра в партии и государстве. Внешне съезд начался как обычно. “Лакировочные” речи и культ личности Хонеккера были еще более невыносимы, чем прежде. Выступления Горбачева и сопровождающих его лиц благотворно повлияли на атмосферу. Он сразу завоевал симпатии как политикой открытости и честности, так и личным обаянием. Его внешнеполитические высказывания звучали продуманно, им была свойственна разумная осторожность. Делегаты съезда, и среди них я, были готовы охотно воспринять любой импульс, который мог бы содействовать изменениям в нашей стране. О ситуации в ГДР Горбачев, как и ожидалось, промолчал. Разговор с глазу на глаз Хонеккер всячески оттягивал. Он состоялся лишь на третий день и продолжался три часа. Обе стороны изложили свои давно известные позиции.
Лишь потом я узнал, что Горбачев и его ближайшие советники уже тогда руководствовались совершенно новыми приоритетами в германской политике и что некоторые советники уже допускали возможность объединения Германии. Только после разговора с Эгоном Кренцем и другими членами политбюро мне стало ясно, как велика была травма, полученная Хонеккером, когда он вдруг узнал, что в вопросе об отношениях с Федеративной республикой и даже с Китаем Горбачев опередил его и в то же время призвал его к сдержанности, а в поисках взаимопонимания и изменений во внутренней и внешней политике в международном масштабе взял всю инициативу в свои руки.
Премьерой документального фильма о моем брате, посвященной его 60-летию, я одержал маленькую победу над цензурой. В одном пассаже фильма в связи с нашей юностью в Москве я говорю о преследованиях при Сталине. Однако тогда у нас на этой теме лежало строгое табу и никто из ответственных лиц на телевидении и в ЦК не был готов пропустить этот пассаж. В конце концов сам Мильке посмотрел фильм и одобрил его бесцензурный вариант.
Во время чествований и мероприятий памяти моего брата я заметил, что многие художники и писатели перенесли на меня те надежды, которые они возлагали на брата, как если бы я был его преемником. Суммируя все эти разговоры, встречи и впечатления, я почувствовал, что на фоне того, что сделали в своей жизни мой отец и брат, я лучше впишусь в общественную жизнь нашей страны и мои слова и дела найдут больший отклик, если уйду из разведывательной службы.
Прежде всего я решил приступить к замыслу “Тройки”. То, что моему брату представлялось как фильм, я решил реализовать в книге. Судьбы трех семей были материалом по истории столетия, с которым нужно было справиться. Будучи еще на службе, я начал работу над книгой.
Почти в то же самое время, когда я, работая над “Тройкой”, полагал, что обрел путь к новой цели, наметился поворот и в моей личной жизни. Я понял, что люблю одну женщину, на которой через два года женился. Когда мы увидели, что наше чувство, несмотря на все попытки его подавить, укрепляется, мы решили внести в это полную ясность. Нельзя было не проинформировать Мильке. Моральный кодекс в социалистических странах ни в чем не уступал католическому: разводы среди видных персон были вообще нежелательны. В течение целого года Мильке честно старался вернуть меня на стезю добродетели, но безуспешно. Решением жениться на Андреа я наконец дал повод продвинуть дело о моем увольнении. 30 мая 1986 г. был моим последним рабочим днем. Но само увольнение Мильке отодвинул на осень.
В ноябре дело уже продвинулось настолько, что политбюро и Национальный совет обороны приняли решение о моей отставке. Мильке пытался еще убедить меня мотивировать уход состоянием здоровья, но я на это не согласился. Через несколько лет я прочитал интервью, в котором Мильке утверждал, что он должен был удалить меня из министерства за аморальное поведение. В первый момент я потерял дар речи, но потом решил отнестись к этому с юмором.
Официальная процедура моего увольнения была необычайно торжественной и пышной. В присутствии всех руководящих сотрудников министерства и представителей ЦК СЕПГ и КГБ Мильке объявил о моем уходе и зачитал благодарственный адрес. Слушая похвальный гимн, я чувствовал себя, как на собственных похоронах. Впрочем, во время моего процесса я имел возможность еще дважды выслушать эту похвальную речь в записи на пленку. После выступления Мильке, подобно фокуснику, вытащил из кафедры, с которой он произносил речь, орден Карла Маркса и грамоту.
После официального мероприятия я собрал ядро моей команды в менее формальной обстановке, что оговорил заранее. Тем, кто хорошо меня знал, был понятен мой внутренний порыв, когда 27 ноября 1986 г. я обратился к ним.
Основную мысль своего выступления я почерпнул из письма отца, которое он написал моему брату в 1944 году к его 19-летию. Кони тогда был солдатом Красной Армии. То, что отец сказал в этом письме о гражданском мужестве, стало моей главной мыслью в работе над “Тройкой”. Глядя на лица близких мне людей, я говорил в тот вечер о счастье познать большую любовь и дружбу в семье и среди людей, с которыми меня свела работа. Мой уход со службы я рассматривал как возможность обдумать свой опыт и передать его младшему поколению. Закончил я словами Бертольта Брехта о том, что хороший коммунист имеет много синяков и шишек и некоторые из них — от противника.