Мы наслаждались домашним уютом пансиона, который нашёл для нас Виргинский Судья. Все мы рано легли спать, а утром нам принесли обычный завтрак лондонских пансионов: овсяную кашу, копчёную сельдь, варёные яйца, горячие булочки и чай.
Келли жил в «Королевском отеле» на Лейчестер-сквер, прямо за углом от нас. В тот вечер он повёл папу в Лондонский театральный клуб. Идя по нашей лестнице в час ночи, папа наблюдал, как из разных комнат выходят матросы, застёгивая кители. Он поспешил в нашу комнату, разбудил нас и велел съезжать, не дожидаясь утра. Он прошептал маме: «Мы в доме с дурной славой», — и в течение часа нас разместили в «Королевском отеле», где остановился Келли.
В то время лондонский «Дворец» был самым элегантным водевильным театром в мире и единственным, имевшим королевскую ложу. Он занимал целый квартал. Сидящим в партере полагалось носить парадную одежду; тем, кто на балконе, быть в смокингах. В первое посещение папа обнаружил, что «Три Китона» даже не объявлены в афишах на следующую неделю. Другой неприятный сюрприз произошёл, когда мы отправились в театр репетировать с оркестром музыку для нашего номера. Папа принёс специальные аранжировки для оркестра. Фред Хефф, нью-йоркский музыкальный издатель, снабдивший его аранжировками, велел отдать их Финку — главе «дворцового» оркестра, и при этом быть как можно почтительнее.
Глубокомысленный музыкальный издатель даже прорепетировал с папой вежливую речь. В ней говорилось: «Вы мистер Финк? Разрешите от имени мистера Фреда Хеффа, американского музыкального издатели, передать вам эти оркестровки с поклоном от него».
— Какое это имеет отношение к номеру? — спросил бесчувственный мистер Финк, — давай-ка перейдём к делу.
Репетиция первого номера прошла гладко, но, когда мама достала саксофон, вся оркестровая яма заворчала. «Что за чертовщина? — воскликнул один флейтист. — Она собирается играть на этом?»Следом за ним простонал тромбонист: «Не слышал ни одного, кто попал бы в тон». Я насторожился на случай, если папа схватит меня и бросит в придирчивых музыкантов, но он сдержался.
Дневные представления давали во «Дворце» только по средам и субботам, а это значило, что мы открываемся вечером в понедельник. Подойдя к театру, папа огорчился, увидев длинную очередь сидящих на складных стульях ожидающих людей, которых развлекали жонглёр, три акробата с собственным ковриком и певец с гитаристом-аккомпаниатором. «И зачем им идти внутрь, где придётся платить?»— проворчал папа. С самого первого выступления возникли помехи, потому что пол был покороблен и полон острых щепок. Папа не мог использовать меня в качестве Человека-Швабры, но, как обычно, позабавился, кидая меня в декорации и через сцену в кулисы. Мы заработали пару смешков с галёрки, но партер, ложи и балкон встретили нас абсолютной тишиной. Даже лучшие папины шутки провалились. После моего тяжёлого удара он заметил: «У него есть возражения», а затем, швырнув меня в занавес: «Детей надо учить уважать родителей». Даже когда после небольшой потасовки он спросил в отчаянии: «Наверное, что-то теряется при переводе?» — публика встретила это с той же леденящей душу тишиной.
После нашего ухода со сцены Келли и Бланш Ринг, которые тоже были в программе, посоветовали папе смягчить грубые моменты. «Ты действительно испугал публику, — сказал Келли, — они думают, что ты избиваешь Бастера. Номер слишком брутален для них».
На следующий день Альфред Батт сказал то же самое: смягчить «брутальность». Когда папа уходил, Батт спросил:
— А разве вы не усыновили мальчика, с которым работаете в номере?
— Кого, Бастера? — воскликнул папа. — Конечно, нет. Он мой сын.
— Судя по тому, как вы его швыряете во все стороны, я подумал, что он усыновлён и вы не дали бы за него ломаного гроша.
Прямо из офиса Батта папа отправился заказывать для нас билеты домой на следующую среду. Тем временем мы с каждым выступлением облегчали наши буйные номера, и в среду и четверг нас приняли хорошо. В пятницу и субботу великолепно. К концу недели Альфред Батт поздравил папу с приёмом, который нам теперь оказывали, и сказал: «Сейчас вы без трудностей получите сорок недель надёжного ангажемента в провинции, а закончив турне, можете снова сыграть для меня здесь, в Лондоне».
Но папа настроился уезжать.
Он так и не признал, что у британцев есть чувство юмора, а опыт, которого он набрался в тамошних пабах, навсегда отравил его отношение ко всему Объединённому Королевству. Он даже отказывался смеяться над тем, что сказал один англичанин об американском чтеце монологов Маршале П. Уайлдере — карлике, чьё лицо немного смахивало на обезьянье.
В ту неделю, когда мы приехали, во «Дворце» главной строкой выступал Пётр Великий — умнейший шимпанзе из всех, каких мне приходилось видеть на сцене. Он выглядел почти как человек, когда снимал шляпу и пальто с перчатками; ел за столом с ножом, вилкой и салфеткой; катался на роликах и велосипеде, а потом, сняв одежду, ложился в кровать.
Уайлдер прибыл во «Дворец» на следующей неделе. У лондонцев в те времена была привычка набиваться в водевильные театры только для того, чтобы ещё раз увидеть любимый номер. И вот один из таких завсегдатаев, видимо, не знал, что у Петра Великого закончился ангажемент. Так или иначе, англичанин появился в середине выступления Уайлдера, бросил быстрый взгляд и простонал: «Боже мой! Теперь он у них разговаривает!»
Эта история быстро обошла весь мир и одно время угрожала водевильной карьере Уайлдера. Где бы он ни вышел на сцену, в первых рядах обязательно кто-нибудь говорил довольно громко: «Боже мой! Теперь он у них разговаривает!»
Но что больше всего удручило папу — это питейно-закусочная ситуация. Никто не предупредил его. что в пабах работают женщины. Однажды он потратил полночи, бродя из одной забегаловки в другую, надеясь обнаружить за стойкой мужчину. Папа любил рассказывать не совсем приличные истории почти так же, как пить пиво, но не был способен рассказывать их при женщине. Лишившись возможности предаться любимому развлечению, папа, кроме того, не мог пить тёплое пиво, которое там подавали. Он заказал эль, но не стал пить, обнаружив, что он той же температуры. Хотя в то время папа не употреблял ничего крепче пива, он в явном отчаянии заказал себе коктейль «Манхэттен» [22]. В Лондоне о коктейлях ничего не слышали, и девушка за стойкой, не желавшая, чтобы её разыгрывали, заявила: «Да, и, может, рассказать вам о наших небоскрёбах?»
Он также терпеть не мог скучную английскую еду. «Они даже ничем не приправляют её», — говорил он с тяжёлым вздохом. В целом он чувствовал себя, как человек, обнаруживший, что его окружают дикари из Бронзового века, но маме и мне нравилось, и мы убеждали его остаться. Мама говорила, что, заявив о себе как актёры, мы сможем возвращаться сюда каждый раз, когда американские менеджеры будут навязывать нам неприемлемую зарплату и условия работы. Это будет нашим последним козырем. Но он ничего не хотел слушать.
«Я тоскую по дому», — сказал мой папа, у которого не было дома больше двадцати лет.
4
ВОЗВРАЩЕНИЕ ДОМОЙ, В БЛАГОСЛОВЕННУЮ СТРАНУ
В длинном письме в «Варьете» папа не упомянул одну из главных причин поездки в Англию. Незадолго до неё благодаря неутомимому Обществу Герри нам запретили выступать на нью-йоркских сценах в течение двух лет. Ирония была в том, что «спасители» в конце концов достали нас, когда мы играли бенефис в благотворительных целях. Менеджер Большого оперного театра в Манхэттене попросил папу сделать спектакль с участием всех пяти Китонов.
Папа согласился при условии, что менеджер гарантирует отсутствие проблем с Обществом Герри. Мы получили гарантию, но в придачу и судебную повестку. По-прежнему рассчитывая на слово менеджера, папа даже не побеспокоился привести с собой адвоката, когда появился в суде и объяснил, что менеджер взял на себя всю ответственность.