Тут Алексей Басманов, не желая, чтобы свергнутый митрополит продолжал наставлять царя, ударил Филиппа по затылку кованой рукавицей. Опричники выволокли обмякшее тело из храма, бросили в грязные дровни и увезли в Богоявленскую обитель, сопровождаемые толпами простых людей московских. Восемь дней продержали Филиппа в темнице в оковах без хлеба и воды, надеясь добиться от него покаяния, а тем временем вырезали подчистую род бояр Колычевых и головы родственников посылали в темницу к узнику. Но не согнулся старец, а народ московский с каждым днем все больше толпился у обители, волновался и ждал чудес. Так что почли за лучшее перевезти тайно Филиппа в Тверской Отрочий монастырь, где он вскоре и почил в Бозе.
* * *
Но это еще был не страх, это была скорбь и смятение душевное. Ведь все это происходило не у меня на глазах, а буйство далекой грозы пугает меньше тихого скрипа двери у тебя за спиной поздней ночью. Казнь великого, но далекого от тебя человека ужасает меньше, чем странная гибель твоего последнего смерда. Нечто подобное и произошло в ближайшее время, хотя гибли не смерды, а подьячие и иноки, трудившиеся со мной над летописями.
Я ведь трудов своих не оставлял даже в Слободе, куда был перевезен архив царский, кое-какие свитки из нашей библиотеки и многие бумаги из Посольского приказа, имевшие отношение к истории нашей. Я уж рассказывал вам, что Захарьины большой интерес к работе моей проявляли, и я мелкими, несущественными приписками, тешащими их самолюбие, воздавал им за заботу. Но после захвата Москвы все изменилось. Быть может, это случайно так совпало, что именно тогда мы уже завершили все главы, связанные с историей древней, и приступили к подробному описанию событий настоящих; как бы то ни было, Захарьины вдруг потеряли свое благоволение и, можно сказать, даже ополчилися.
— Не нужно всего этого! — сказал мне как-то Никита Романович. — Все одно, пройдет время — переписывать придется!
Но я не внял и труды свои продолжил, даже и в Москве записывал в свою тетрадку все виденное и слышанное мною. А как в Слободу вернулся, так помощники все это перебелили и в свод внесли. Тут-то и стали они один за другим пропадать, кто бесследно, а иных находили со сломанной шеей или замерзших.
— Ничего не ведаю, — ответствовал на мои настойчивые расспросы Никита Романович, — поди, по пьяному делу гибнут, ведь писари да писатели — известные пьяницы и к неумеренному потреблению зелия пристрастны.
Так оно так, каждый год кто-нибудь упивался до смерти или до горячки, но сейчас просто мор какой-то напал, за два месяца я без единого помощника остался. Тут призадумаешься!
Пропадали люди, пропадали документы. И не какие-нибудь, а наиважнейшие. Мне потребовалось как-то уточнить перечень земель опричных, сунулся в ларец — нет договора об утверждении опричнины! Я уж к тому времени осторожничать начал, шуму поднимать не стал и за разъяснениями ни к Ивану, ни к Никите Романовичу не пошел. Провел розыск тихий, расспрашивая людей разных на пирах после шестой или седьмой чаши, когда ближнюю память отшибает, а дальняя еще теплится и сама на язык просится, только позови. Так Афонька Вяземский мне и проболтался, что тем свитком Федька Басманов разжег костер под боярином Колычевым во время казни на Троицкой площади, а Иван-де кричал при этом: «Вот вам договор опричный! Получили?!»
Тут мне все сразу ясно стало, почему Захарьины всякий интерес к летописям потеряли: хотят они всю память об опричнине вытереть, смута и смута, обычный бунт, не первый и не последний на Руси. Памяти людской они не опасались — коротка она. Если что и остается в изустных преданиях, так для них название верное имеется — сказки. Другое дело — текст. Бумага и сто, и двести лет пролежать может, а потом вдруг явится миру, как положено, в самый неудобный момент. Бумагомараки — вот главные враги, от них весь вред на Руси, кабы не они, как бы хорошо жилось! Вот Захарьины и подчистили всех щелкоперов, один, почитай, остался. Тут уж не до раздумий долгих. Посоветовался я с княгинюшкой, сгреб все свои тетрадки и дьяку Висковатому снес, свалил у него перед ногами и сказал пренебрежительно, что не великокняжеское это дело — бумагу переводить, и вообще — надоело!
Но то был еще не настоящий страх, иначе бы я копии не сделал. Вот они — тетрадочки мои, мелким бисером букв испещренные, передо мной лежат.
* * *
Впрочем, документы иногда находились, самым неожиданным образом и в самых неподходящих местах. Скажем, запропастился свиток с духовной брата моего вместе со всеми копиями, в тот памятный и скорбный день сделанными, вот ведь лежали недавно еще рядышком в главном ларце, и надо же — пропали! Везде обыскался, под конец решил заглянуть в палату, которую Иван на заграничный манер кабинетом именовал. А там Иван с Федькой Романовым за столом сидят и что-то увлеченно на листе бумаги малюют. Подхожу, спрашиваю, чем занимаются.
— Духовную составляем, — серьезно отвечает Иван и добавляет, как по заученному, — многие беды последнего времени произошли оттого, что завещание царское не было в надлежащее время составлено, утверждено и объявлено.
С этим я спорить не стал. Но не удержался и ребят поддел.
— А как же конец света? Завещание с ним, как мне кажется, плохо вяжется?
Тут мне ненадолго придется прервать рассказ, чтобы объяснить вам, о каком конце света мы говорили. История эта началась еще во время правления деда нашего, тогда исполнялось семь тысяч лет со дня сотворения мира и все были уверены во втором пришествии Иисуса Христа и конце света. Не только темный народ, но и правители, и святые отцы, которые это абсолютно точно в своих книгах вычитали и высчитали. Даже Пасхалии дальше семитысячного года не составляли. Последний год вообще ничего не делали, только готовились, а как миновал он, пришлось срочно призывать ученых богословов и Пасхалии дальше составлять, но опять ненадолго. Любому грамотному человеку было известно, что конец света связан с цифрой семь, значит, коли не в год 7000, так в год 7007. И этот год минул без трясения земли и серы с небес, народ вздохнул свободнее и стал жить как обычно. Как-то незаметно пролетело еще шестьдесят лет, и страхи возродились. Особенно у меня, ибо я в наибольшей степени сочетал благочестие со знаниями книжными. Побежал я тогда к Макарию за разъяснениями и успокоением, и все это от святого старца получил. Обозвал он слухи упорные о конце света недостойным суеверием, а чтобы другие к нему с тем же вопросом не обращались, взял да и рассчитал Пасхалии на всю восьмую тысячу лет. Я Макарию верил свято, если он сказал, что в ближайшую тысячу лет конца света не будет, значит, так тому и быть. Но ведь не все так тверды в вере, как я, даже то, что в 7070 году ничего не случилось, их не убедило, они ссылались на «Откровение святого Иоанна Богослова», сиречь Апокалипсис, что конец света наступит не сразу, а через три с половиной года после объявленной даты. Я уже рассказывал вам, что за эти годы приключилось, смерти безвременные, предательства верных, раздел государства — воистину конец света. Даже моя вера заколебалась, чуть-чуть. А когда все сроки минули, тут сразу всплыла новая дата — год 7077. Казалось бы, после стольких разочарований народ мог бы и успокоиться и суеверие отбросить, так нет же! Уверовали истово, многие даже на казнь мучительную шли с веселием, говоря, что коли все одно погибать, так уж лучше так, за страдания невинные Господь им все грехи простит и жизнь вечную подарит. Или, скажем, Алексей Басманов, когда ему пеняли, что уж слишком лютует он в поместьях земских, отвечал со сверкающими очами, что не своей волею он беспредельничает, то ангел небесный его руку направляет и народ к Страшному Суду приуготовляет, те же, кого он гуртом в избах да амбарах живьем сжигал, должны за него на Небе у Господа просить, ибо только через этот огонь очистительный они в рай и попали. Басманов в опричнине был главным пророком конца света, а Захарьины у него в апостолах ходили, они и Ивана этим суеверием заразили, оттого и была в нем эта бесшабашность и неуемная жажда все испытать, все получить, сейчас и сразу. Один я пытался направить Ивана на путь истинный, потому и не упустил случая каверзный вопрос задать. Итак.