Когда же перешли Волгу, то в двадцати верстах от Казани, в месте впадения речки Свияги, узрел я место высокое, весьма для крепости пригодное. Чувствовал я большую склонность к основанию городов, вероятно, по неспособности к ратному делу, и надеялся многие города в своей жизни заложить, прославив имя свое как в летописях, так и в названиях. То, что уже имелось несколько городов Юрьевых, меня не смущало, моему славному имени лишний город не помешает.
Иван к моему тому совету прислушался, и я с радостию в сердце принялся намечать очертания будущего города. Перво-наперво заложили церковь, кою и освятили через три дня, марта 4-го, в честь святого князя Даниила Московского, предка нашего.
Основание города, нареченного Свияжском, скрасило неприятные воспоминания от неудачного похода.
* * *
Иван тоже недолго тужил, и не напрасно. Преподанного урока оказалось для Казани достаточно. Крымчаки, напоследок ограбив город, отправились восвояси, а казанцы сами принесли свои повинные головы в Москву, они отдавали себя во власть Ивану и просили лишь назначить им правителя по его выбору. Посовещавшись с боярами, Иван подарил им татарского царевича Шах-Алея, который давно у нас без дела обретался. А с царевичем послал в Казань для надежности Алексея Адашева да двести стрельцов.
Адашев возвел на трон Шах-Алея, сам же принялся приводить всех казанцев к присяге на верность Руси. И продолжалась та присяга три дня, от рассвета до заката, на Арском лугу пред Казанью. После того, выведя из Казани множество русских полоняников, Адашев с великой честию воротился в Москву. Так возвращение Казанского ханства не стоило нам ни капли русской крови!
Иван был, несомненно, прав, посадив в Казани татарского царевича, но не в его силах было превратить волка в агнца. Шах-Алей прознал, что некоторые из его вельмож по давнему обычаю пересылаются с крымчаками и ногаями, замышляют убить его и русских стрельцов, но не стал учинять строгий розыск или советоваться с Москвой, а решил дело традиционным способом: дал во дворце пир, куда созвал виновных или подозреваемых вельмож, и там же их и перерезал. В том ему деятельно помогали наши стрельцы, частично устрашенные Алейкиными наветами, а больше соблазненные его богатыми подарками.
Узнав о таком варварстве, я был возмущен до глубины души. Иван и бояре приняли весть много спокойнее, но и они признавали, что семьдесят знатнейших человек за раз — перебор. Немудрено, что Казань возмутилась. Вновь явились к Ивану послы, били ему челом, чтобы свел он, Аллаха ради, от них царя Шах-Алея и дал бы им в наместники русского боярина, как в других городах и землях. Самое удивительное, что почти о том же просил Ивана в письмах и сам Шах-Алей, кроме того, выпрашивая будущие милости, обещал перед отъездом из Казани извести там оставшихся злых вельмож, пушки заколотить, а порох испортить на случай возможного недовольства.
Вновь Алексей Адашев отправился в Казань, Шах-Алея с царства свел, новую клятву верности от казанцев принял, дворы для наместника и войска приготовил, после чего, выведя из Казани очередное множество русских полоняников, невесть откуда взявшихся, с великой честию воротился в Москву.
И тут посреди всеобщего ликования и умиротворения разразился бунт. Никаких видимых причин для него ни тогда, ни позже найти не удалось. Если соединить это с катастрофическими последствиями для Казани, необычайно кровавыми даже для нашего времени, то получается хорошо знакомая картина — я уже не раз говорил, что русский и татарский народы очень близки.
Стерпеть такое было не можно, и Иван, собрав бояр, бросил свой великий клич: «На Казань! На Казань! На Казань!» Три раза потому, что это был бы уже третий поход. В ответ понеслось привычное ликование, но вскоре мы почувствовали неожиданное, но упорное противодействие.
Для начала пробовали отложить поход, объясняя это тем, что Казань заграждена лесами, озерами и болотами, потому воевать ее летом неудобно. На это Иван ответил, что уж два раза зимой ходили, так что знаем, каково это удобство, и решения своего не переменил. Тогда воеводы стали убеждать Ивана, что не нужно ему самому во главе войска становиться, подвергать себя без нужды превратностям войны, пусть остается править на Москве, а они с Казанью и сами управятся. И это Иван отвел.
— Ишь бояре-разбойники, — разъяснил он мое недоумение, — чего удумали! Хотят устроить Казани кровавую баню, довершить начатое Алейкой. Поизведут под корень все роды казанские, а земли между собой поделят. Город же в свой карман разграбят.
— А что в том плохого? — продолжал удивляться я. — Они великие убытки от татарского воровства претерпели, надо возмещение получить. Да и землицы служивым не хватает, ты сам об этом чуть не каждый день говоришь.
— То моя земля и мой народ, — ответил Иван жестко, — разорять их зазря я боярам не позволю. А Казань возьмем милостью Божией! — выкрикнул он, сверкнув глазами.
Вы, наверно, заметили, что Иван изменился. Я то же примечал и относил это к тому, что становится он старше, мудрее, превращается в истинного царя Всея Руси. Вот и при подготовке нового похода не было в нем того радостного возбуждения, которое бурлило при предыдущих двух. Хоть и кинул он клич, хоть и настоял на своем водительстве, а видно было, что с нелегким сердцем он в поход собирается, что это для него труд тяжкий. Он и внешне изменился: черты лица заострились, нос еще больше выгнулся, руки стали иногда подрагивать, а глаза блестели лихорадочным огнем. Да, тяжела она, наша царская доля, подумал я тогда.
* * *
Почти все было готово. Уже ушли основные полки: большой, передовой, правой и левой руки, сторожевой. Под Москвой оставался лишь государев полк, который должен был сопровождать Ивана. Тогда-то и призвал он меня к себе.
— Вот, выступаю завтра, — начал он как-то непривычно тяжело и натужно, — князя Владимира с собой беру, а тебя на Москве оставляю.
Тут брат надолго замолчал. Я не смел прерывать молчание вопросами, хотя все у меня внутри кипело.
— Видение мне было, — начал было он и вновь замолчал.
Я насторожился и обеспокоился — неладно это! Я, как вы знаете, к гласу Божию с надлежащим благоговением отношусь и всегда ему следую. Но все же видения — они больше попам приличествуют или блаженным, вроде меня, а государю они совсем даже не нужны, им от них лишнее смятение духа. Посмотрели бы вы тогда на Ивана, убедились бы, что я прав.
— Видение мне было, — вновь приступил Иван, — что на этот раз родится у жены моей Анастасии, Богом мне данной, сын, который наследует мне на троне.
То хорошее видение, обрадовался я про себя, и бросился поздравлять Ивана, но он рукой остановил меня.
— А что еще мне привиделось, о том тебе пока рано знать, — продолжил он, — узнаешь, когда время придет. Теперь ты понимаешь, почему я тебя на Москве оставляю, а князя Владимира с собой забираю, — заговорил он, понемногу воодушевляясь, — только тебе, брату моему родному, единственному, могу я доверить самое дорогое. Береги Анастасию, это теперь, возможно, важнее Казани будет. За боярами приглядывай и пуще глазу за Евфросиньей!
Того он мог бы мне и не поминать, у меня к ней и свой счетец имелся.
* * *
Проводил Ивана я только до Коломенского. Там взял с князя Владимира клятвенное обещание записывать день за днем, что будет в походе происходить, все одно ему там делать больше нечего будет, обнял на прощание брата и помчался обратно в Москву, преисполненный важностью предстоящей мне работы. Я не мог терять ни минуты — мне надо было занять свой пост у дверей спальни моей дорогой невестки, возлюбленной Анастасии.
Та беременность у нее была не первой, третьей. Помню, с какой радостной тревогой ждал Иван своего первенца, моля Господа, чтобы это был мальчик. Он тогда был необычайно весел, пропали приступы угрюмости, он не бередил душу ни себе, ни мне воспоминаниями о детских годах. Он даже не так ревностно исполнял все церковные обряды, на богомолье сходил лишь раз и больше времени проводил с женой, сопровождая ее в прогулках вокруг Москвы. Помню, как-то ехали все вместе и у сельца Зюзино встретили на дороге скоморохов с медведем. Иван спешился, Анастасию из возка вынул и повел к медведю, покорми, говорит, его хлебом, послушаем, как урчит, то примета верная, так в народе завсегда определяют, кто родится. Медведь смирный был и ученый, хлеб с руки взял учтиво, как будто чувствовал, кто перед ним стоит, и заурчал, как требовалось.