Над Маньчжурией началась настоящая буря. Ветер поднимал горы песка и пыли, снижая видимость до десятка метров. Принайтованные к земле аэропланы трепетали своим перкалевым телом, получали повреждения и никуда, естественно, не летали.
Девятого марта штабисты прознали о пленных, отсиживающихся в авиаотряде, устроили разнос командиру и уволокли японцев к себе. Леман, наплевательски восприняв выговор, ломал голову, как обставить блеф, чтобы обменять тройку летчиков на двух пленников, которых у него уже не было.
Десятого марта Русская армия оставила Мукден. Несмотря на богатый опыт Куропаткина по организации масштабных отступлений, русские части попадали в окружение и прорывались через японскую пехоту, покидали позиции через узкие коридоры, с двух сторон простреливаемые артиллерийским огнем — несли потери, не причиняя противнику ни малейшего вреда.
В историю вошла грустная запись Николая II в своем дневнике: «Опять скверные известия с Дальнего Востока: Куропаткин дал себя обойти и уже под напором противника с трех сторон принужден отступить к Телину. Господи, что за неудачи. Имел большой прием. Вечером упаковывали подарки офицерам и солдатам санитарного поезда Алекс на Пасху». Вместо того чтобы давно сместить бездарного командующего со всех постов, царь метался, не зная, что предпринять, и, как обиженный ребенок в подушку, зарывался мыслями в свою ненаглядную Алекс, вспоминая жену по поводу и без оного.
11 марта 1905 года, когда стих шторм, русские части продолжили движение от Телина к позициям у Сыпингая, а укрепившиеся в Мукдене японцы успели перебазировать туда остатки авиации, над расположением объединенного Уфимского и Киевского авиаотрядов пронесся «Моран» с черным корпусом и белым крылом, сбросив вымпел, подобный тому, что Казаков отправил японцам. Мешок с цветными лентами занесли в штабную хижину. В нем оказался резиновый мешок поменьше и письмо на русском языке, где с небольшими ошибками было написано следующее:
«Считаем позором для авиаторов микадо сдачу в плен и трусливое вымаливание жизни. Для придания вам решимости казнить их и чтобы впредь вы не унижали Японскую императорскую армию подобными предложениями, посылаю подарок». Пока Леман пытался разобрать заковыристую подпись под посланием, Казаков развернул мешок. В комнатушке повеяло тленом и страхом. Летчики, не раз смотревшие смерти в глаза, на этот раз не выдержали. Кто-то побледнел, кто-то опрометью бросился прочь.
Командир, первый пришедший в относительное равновесие духа, прикрыл бумагой самурайский презент. Затем приказал доставить Дорожинского.
Штабс-капитан, исхудавший за эти дни, всклокоченный и болезненно трезвый, приподнял бумагу и увидел ЕЁ. Но только голову. На лице выражение дикого, невыносимого, нечеловеческого ужаса. Мертвые мускулы не расслабились, сохранив посмертную судорогу. Головы Кокорина и Лойко выглядели не лучше.
Три дня за Дорожинским ходили как тень два унтера и подпоручик. Военлет не буянил и даже не пытался напиться. Один раз, усыпив бдительность конвоира, вытащил его револьвер и пытался выстрелить в Казакова. Унтер ударил штабс-капитана по руке, пуля ушла в небо, тогда Станислав поднес ствол к голове и снова не успел. Неудавшегося убийцу и самоубийцу опять посадили под арест, затем Леман написал рапорт в штаб армии, и Дорожинского куда-то увезли. По слухам, признали психически больным и отправили в больницу. С тех пор следы офицера затерялись.
Как на грех, в расположении авиаотряда оказался журналист и фотограф. Их, как падальщиков, тянуло на мертвечину. Как только запахло кровавой сенсацией, фотограф запечатлел три головы вместе и по одной, а также страшную записку самурая. Чувствуя, что военлеты готовы растерзать проходимцев, Леман срочно отправил их в тыл.
Перед погребением командир отряда заставил каждого летчика осмотреть отрезанные головы, после чего отдал приказ непременно добивать самураев, приземлившихся на своей территории. Можно было и в воздухе парашюты расстреливать, но те летали без них.
Глядя на искаженные мукой мертвые лица своих товарищей, пилоты озверели. Они были готовы умереть на этой войне, вести ее до конца, до последнего живого японца, пока трехгранный штык с хрустом не войдет в череп последнего младенца, из которого может вырасти такой же нелюдь, что отрезал головы Турчаниновой, Кокорину и Лойко.
Иногда маленькие события приводят к большим последствиям. На фоне десятков тысяч погибших смерть тройки летчиков — лишь частный эпизод. Но реакция русского общества на эту газетную публикацию была просто невероятной. Сухие цифры — десять тысяч, сто тысяч, миллион погибших — остаются лишь цифрами на бумаге. А отрезанная женская голова с застывшим выражением нечеловеческого ужаса наглядно и недвусмысленно показала, с чем Россия столкнулась на своих восточных рубежах.
В течение недели мало кто в европейской части страны не видел этой картины. Не осталось ни одной церкви, костела, мечети или синагоги, где бы паства не услышала проклятий в адрес супостата. Призывные пункты ломились от добровольцев.
Революционные брожения, начатые с варварского расстрела январской демонстрации в день Кровавого воскресенья, сошли на нет как по мановению руки. Россия на время сплотилась против внешнего врага. Революционных агитаторов тщательно лупили и сдавали охранке.
На фоне патриотического порыва как-то действовать пришлось даже самому слабому звену государственной машины — государю императору. Вместо того чтобы приказать публично расстрелять Куропаткина перед строем за трусость, Николай II слегка понизил любителя организованных отступлений. Царь сделал его вторым лицом после нового командующего — шестидесятилетнего генерал-адьютанта Линевича, бывшего подчиненного Куропаткина и соавтора позора. На новых должностях они запросили у государя удвоить количество войск в Маньчжурии и тогда уж непременно добыть победу.
Подкреплений они не получили. Но раздражение от нерешительности командования было настолько велико, что даже Линевич не осмеливался более откладывать наступление.
У японской армии не было сил хотя бы обозначить непрерывную линию фронта. Тем более обороняться, имея пяток снарядов на орудие и десяток патронов на винтовку. Русские солдаты, распаленные агитацией по поводу Турчаниновой, да и сами не имевшие причин любить японцев, навалились, как паровой каток. Командование опасалось расправы над пленными, но зря: исхудавших до невозможности вражеских солдат добивать не поднималась рука. Более десяти тысяч из них погибли в лагерях от голода из-за обычного русского головотяпства и отсутствия снабжения продуктами.
Тринадцатого мая штабс-капитан Александр Александрович Казаков, спрятав как обычно в летной куртке иконку Николая-угодника, сел на привычный, хоть уже изрядно потрепанный истребитель «Садко» и повел его над территорией, условно контролируемой врагом. Внизу проплывала Корея. Завидев что-нибудь интересное, летчик закладывал вираж или даже переворачивался вверх шасси на полубочке — широкий овал низкорасположенного крыла здорово затруднял обзор.
Армия микадо была, наверное, единственной в мире, не имевшей лошадей. Четвероногие друзья человека пали от бескормицы или давно отправились в солдатские котлы. Посему некому и не на чем было тащить орудия. Под крылом змеились бесконечные пехотные колонны.
Японские разрозненные части в беспорядке покидали Маньчжурию и в максимально возможном темпе двигались на юг Корейского полуострова. Их было очень много. Если бы командование восстановило хваленую японскую дисциплину, наступающим русским войскам пришлось бы крайне сложно, особенно под командованием таких стратегов, как Линевич и Куропаткин.
Самураи прекратили полеты. По всей видимости, их последние уцелевшие аэропланы замерли на земле из-за отсутствия топлива и запчастей.
Много дней не встречая в воздухе врага, военлеты расслабились. Штабс-капитан поглядывал на небо, но не с той интенсивностью, что полгода назад, когда голова крутилась во все стороны на триста шестьдесят градусов, соревнуясь с пропеллером. За что и поплатился.