— Корнет Эммануил Николаевич Трубецкой, брат покойного Александра Трубецкого и сын униженного вами князя Трубецкого. Имею честь просить удовлетворения за оскорбления и беды, которые вы причинили моей семье.
Такого поворота событий Самохвалов никак не ждал. Ну, удружил царь-батюшка со своим дворянством. О купеческого сынка никто руки марать не станет, а тут извольте — удовлетворения просят. Пока беспокойные мысли крутились в голове, не обремененной знаниями о владении дуэльным оружием, меж зачинщиком и его будущей жертвой всунулся Дорожинский, известный в столичном гарнизоне бретер.
— Слышь, ты, фитюк малахольный, свои тощие ручки на славу России поднять решил?
Для дуэли полагается наносить оскорбительную пощечину перчаткой. Штабс-капитан врезал так, что корнет свалился с ног. Вперед выступили Леман и Успенский, предупредив, что перед дуэлью с Самохваловым княжьему сынку придется иметь дело с ними.
Не ожидав такого поворота, Трубецкой вскочил на ноги, попятился, забубнил, что, верно, погорячился.
— Корнет, если вы сейчас же извинитесь перед Петром Андреевичем и дадите слово офицера и дворянина, что больше никогда не будете иметь к нему претензий, я отзову свой вызов на дуэль, — Успенский, самый опытный и уравновешенный в своих поступках человек, попробовал уладить конфликт.
— Да, приношу... Даю слово... Не учел-с... Извините.
Леман тоже отказался от дуэли.
— А я — нет, — агрессивно заявил Дорожинский. — Значтак. Слушсюда. Завтра в шесть утра на этом месте, мои секунданты вот, твои мне без разницы. Я чемпион гарнизона по фехтованию и с тридцати шагов из пистолета бью в пятак. Лопату сам захвачу, не трудись, тут же у летного поля тебя и прикопаю.
— Без отпевания? — ужаснулся Трубецкой, глядя в бешено-веселые глаза курсанта.
— Самоубийц по-православному не хоронят. Зарывают на неосвященной земле. Ты же понял, выходить против меня — чистой воды самоубийство. Так что давай — исповедуйся и завтра приходи в свежем исподнем. Честь имею.
Авиаторы миновали княжича. Утром на дуэль тот не явился.
Через неделю после несостоявшейся дуэли Самохвалов на гатчинском базарчике увидел странного торговца восточной наружности в когда-то цветастом, но донельзя выгоревшем и дырявом халате, а также черной остроугольной шапке. Лицо, не старое, но и немолодое, — и вообще, поди разбери, сколько лет взаправду этим восточным людям, — было обветрено постоянным пребыванием на свежем воздухе. Глаза на разной высоте, под левым через всю скулу свежий безобразный рубец — след побоища меж люмпенами за место на рынке. Но даже не экзотическая внешность привлекла внимание. Азиат предлагал на расстеленном коврике деревянные фигурки невероятной точности выделки.
— Кто ты?
Оборванец поднял на Самохвалова узкие и умные глаза, но ничего не ответил.
— Калмыкский дурачок наш, барин, — словоохотливо встряла толстая торговка семечками. — Толпой оне к государю пришли с челобитной, их с порога прогнали, вот и разбрелись незнамо куда. Глупый Аюк, не бойся барина, он добрый. Он самолетный начальник. Ха-ха, боится вас. Без пашпарту, вида на жительство, бродяга, стало быть, вона и шугается.
Авиатор присел на корточки и перебрал поделки.
— Пять капейка каждый, — прорезался голос бродяги.
— И сколько их в день продаешь?
— Когда две-три, давеча ни одной, — снова просуфлировала баба, с поразительной ловкостью заплевывая пространство вокруг себя. — Как он с голоду не помрет, никто здесь не ведает.
Ну, пусть десять копеек в день, прикинул Самохвалов. Что, три целковых в месяц? Луизу бы сюда, бывшую супругу, что спускает в год несколько тысяч только на тряпки.
— Аюк, умеешь на столярном верстаке работать?
Азиат молчал, внимательно разглядывая непонятного ему человека. Пришлось зайти с другой стороны.
— Хочешь зарабатывать десять рублей в месяц?
— Чо вы пужаете Аюка, барин! Он отродясь таких деньжищ в руках не держал. Аюк, тридцать копеек в день хочешь?
Бродяга часто-часто закивал.
— Иди с барином, Аюк. Храни тебя Господь, хоть ты и басурман.
По пути на завод низкорослый калмык семенил мелко, прижимая к себе грязную холстину с поделками. В ангаре первым делом развернул ее, протянул деревянного мишку Кшесинскому и завел свои «пять капейка».
— Пан Петр, кто это?
— Сам не знаю. Но сирым и убогим Бог помогать велел. Приставь его к верстаку, дай инструмент, покажи, как нервюру вырезать. Не справится — гони прочь.
Ян, морщась от бродяжьего духа, подвел к верстаку и объяснил. Через полчаса прибежал с изумленным видом к патрону. Азиат вручную, без сверлильного станка и разметки, вырезал по образцу идеальные отверстия внутри нервюры, а внешний контур совпал с точностью до долей миллиметра. Аюк вытер сопливый нос грязной полой халата, протянул нервюру Самохвалову и сказал:
— Давай пять капейка, барина.
Самохвалов смотрел на бродягу и понимал, что, похоже, фанерный заводик Костовича только что потерял заказы на изготовление крыльев. Перкаль сделать — не проблема. А такого самородка у серба точно нет.
Как твоя фамилия?
— Аюк я. Пять капейка, барина.
Да подожди ты. Как отца звали? Как фамилия вашей семьи?
— Отец Пунцук. Нет фамилия. Дай пять капейка, барина. Аюк кушать будет.
Самохвалов наскреб в кошельке пятак и велел Таубе отмыть, накормить и переодеть нового сотрудника. Потом справил ему бумаги на имя «Аюк Пунцукович Пунцуков».
Азиат с полуслова схватывал любые мелочи, касающиеся устройства самолетов, но так и не усвоил, какая ценность в ассигнациях. Ежевечерне директор «Садко» или кто-то из мастеров отсыпал Аюку горсть мелочи на сумму от тридцати до пятидесяти копеек. Калмыкский бродяга был счастлив.
Глава 4
28 июля — 15 сентября 1893 года. Санкт-Петербург, Берлин, Париж
— Если хочешь знать мое мнение, Петр, «пятерку» везти в Европу нельзя.
— Да ясно же! Что с турне делать? Император публично им обещал показуху. Сроки уже два раза переносились. 15 августа меня ждут в Берлине, тут уж хоть лопни — надо.
Самохвалов, волнуясь, всегда носился, как и сейчас, создавая завихрения и турбулентности в авиационном зале своего особняка, где осталась малая аэродинамическая труба. Компаньоны, уже давно переставшие обращать внимание на суетливые манеры старшего партнера, ломали голову над неразрешимой проблемой — летний сезон уходит, летать не на чем, государя подводить себе дороже.
Костович озвучил лишь то, что все трое и раньше прекрасно знали. Двухмоторный самолет оказался совсем не так прост, как им казалось. После жесткой посадки с императорской тушкой на борту не только шасси погнулись, появилось несколько мелких трещин на нижнем крыле между центропланом и моторамами. Пусть та посадка — не верх изящества, но «тройка» и «четверки» не реже чем раз в неделю «козлили» под курсантами. Максимум — мелкий ремонт шасси. Серьезный ремонт был лишь после капотирования, слава богу, пилот отделался ушибами.
«Пятерка», избалованная высочайшим вниманием, показывала неуживчивый норов. Полная переделка нижнего крыла с усилением его металлом от мотора до мотора, более мощное шасси с парой колес на каждой стойке снова на раз изменили центровку. Машина поднялась в воздух, но тяжело и после слишком большого разбега. Таубе отметил, что она гораздо хуже слушается рулей, а усилие на ручку куда больше чем в предыдущей модели.
Ближайшие меры понятны — увеличить площадь крыла, хотя бы верхнего, чем снизить скорость отрыва от земли, добавить площадь элеронов, рулей высоты и направления. Но, во-первых, аппарат потеряет часть прироста скорости по сравнению с «четверкой», наблюдавшегося за счет удвоения мощности силовой установки. С этим смирились, считая неизбежной платой за возможность возить пассажира на большие расстояния. Во-вторых, опять-таки нужно время, которого нет.
Самохвалов затормозил. Был бы на колесах, завоняло бы резиной. Обычно такие перепады у него наступали перед принятием важных решений.