Какие большие светлые комнаты. Чистые, теплые с красивыми вьющимися растениями в коричневых горшочках. Широкая железная кровать с серебряными набалдашниками. Три облачка подушек покрыты узорной накидкой. Старинная ваза с яркими разноцветными жар-птицами. Дородная Алевтина Васильевна в бархатном вишневом халате показывает мне семейный альбом. Пухлый мальчик в матросском костюмчике. Красивые статные женщины в песцовых горжетках. Усатые мужчины в военной форме с петлицами. С чего же начать этот трудный разговор? С чего? Что сказать? Что?
— Какая вы здесь красивая, Алевтина Васильевна, как киноактриса. Я, если бы не знала, что это вы, так бы и подумала.
— Это мы с мужем ездили на море отдыхать. В Сочи. Еще до войны.
— Надо же, вы почти не изменились. А это Максим?
— Да. Ему тогда было шесть лет.
— Как моему Зямочке сейчас.
— Он у вас такой умненький. Серьезный не по возрасту.
— Гриша много с ним занимается. Научил читать, писать. Он ведь болеет очень, дома сидит. Как вернулся в прошлом году, до сих пор не могу поднять на ноги. Туберкулез, язва желудка, нервное истощение. Врачи говорят, нужно питание полноценное и покой.
— Он у вас в каких войсках служил?
Он… Он не служил. Он на лесоповале был. Пять лет.
— За что?
— Как немецкий шпион.
Ужас какой! Так он что, немецкий шпион? Алевтина Васильевна удивленно всплескивает красивыми белыми руками. Ей очень идет этот вишневый бархатный халат…
Что вы? Какой шпион? Мы из Польши бежали от фашистов. Его на границе забрали и отправили в лагерь, мы с Зямочкой сами в Омск добирались.
— А почему в Омск?
Я рассказываю про Гришину шутку — про свидание каждую субботу на площади Ленина, как я пять лет ничего не знала о нем, а потом встретила после войны около памятника.
— Надо же, как в жизни бывает. Вы, наверное, очень любите его, Рахиля.
— Да. Мы с ним росли вместе в Пулавах. Маленький такой городок под Варшавой. Гриша закончил ешиву — еврейскую религиозную школу и три курса педагогического института в Вильнюсе. У него отец богатый был.
Мукомольню большую имел, лавку хлебную, ресторан.
— Вы, наверное, в Польшу хотите вернуться?
— Не знаю. Там никого не осталось у нас. Все погибли. Мама, папа, братья. И Гришиных всех убили. Одни мы остались, Алевтина Васильевна. Он, я и Зямочка. Никого больше нет у нас на всем белом свете.
Я смотрю на фотографию с морем и пальмами, на статную женщину в кружевной шляпе с широкими полями. Все сливается, расплывается, теряет резкость. Как на киноэкране, когда вот-вот порвется пленка. Слезы застилают глаза. Из последних сил сдерживаю их. Жжет веки. И вдруг все растворяется, исчезает…
— Рахиля! Вы очнулись! Слава богу.
Я лежу на широкой кровати с облачками подушек.
— Рахиля, вы не ушиблись?
— Что произошло?
— Вы упали в обморок.
Мне стыдно. Неловко. Пытаюсь встать, но все плыв плывет перед глазами.
— Не надо! Не вставайте. Полежите еще немного.
— Алевтина Васильевна… Алевтина Васильевна, милая, спасите моего Гришу! Спасите нас, умоляю. Я буду шить вам самые красивые платья. Всю жизнь. Я денег не буду брать никогда. Умоляю!
Снова пытаюсь встать. Женщина укладывает меня.
— Рахиля! Я прошу вас, лежите, не вставайте. Что произошло? Как я могу вас спасти?
Две недели назад был еврейский Новый год. Он по нашему календарю в сентябре наступает. Гришу попросили почитать молитву в синагоге. Он очень обрадовался. Готовился. Здесь в Омске сохранились четыре старые молитвенные книги. Он же учитель иврита, понимаете? Это его жизнь! Его страсть! На праздник в синагогу пришло много евреев. Гриша читал Тору. Так хорошо. Так красиво. И там… там есть такая молитва старинная, в ней слова такие: «Хватит сидеть в долине плача». Понимаете, эту молитву везде евреи читают по всему миру. Она еще из Египта пошла две с половиной тысячи лет назад. Хватит сидеть в долине плача, нужно вставать и идти в Иерусалим. И после этого Гришу вызвали в КГБ и сказали, что за клевету на Советскую власть его опять посадят, отправят в лагерь. Они говорили: «Вам что, Советский Союз — долина плача?» Алевтина Васильевна, милая, он не выдержит этого. Он погибнет! Погибнет! Помогите нам! Умоляю вас. Поговорите с мужем. Иван Кузьмич все может!
Лицо Алевтины Васильевны каменеет на моих глазах. Мраморный лоб. Мраморные щеки. Мраморные веки.
— Я, Рахиля, никогда не вмешиваюсь в служебные дела мужа. И вряд ли смогу вам чем-нибудь помочь в Данном вопросе.
Мне кажется, что я стою на краю обрыва. Еще немного, и я упаду в черную зияющую пропасть. Нет! Нет! Достаю из кармана Белочкины часики — единственное наше богатство. Подаю мраморной женщине.
Какие красивые у вас часы. Удивительный браслет, когда не видела такой тонкой изящной работы. — Это в Польше делали. Они старинные. Возьмите их на память! Возьмите в подарок.
— Вы что это надумали? Вы видно рехнулись, Рахиля, взятки мне давать. Уберите немедленно.
Тишина. Солнечный зайчик от позолоченного маятника прыгает на розовой стене. Где-то между оконными рамами жужжит последняя осенняя муха…
— Хорошо, Рахиля. Я поговорю с мужем. Я попытаюсь помочь вам.
Судорожно, неистово ловлю ее белые красивые руки. Целую душистые мягкие пальцы.
— Спасибо! Спасибо вам!
— Перестаньте! Успокойтесь.
— Я буду молиться за вас всю жизнь. Я сошью вам много красивых платьев. Вы будете самой красивой женщиной в Омске, самой модной, самой…
У меня не хватает русских слов, и я, как позолоченный маятник, повторяю, повторяю одно и то же:
— Самой красивой, самой модной, самой красивой…
Солнечная тишина парка. Нынче позднее-позднее бабье лето. И паутинки не летают. Просто какое-то блаженное спокойствие в природе. Словно замерла на мгновение. Забыла о прошлом, не ведает будущего. Холодная прозрачная осень заколдовала парк. Звонкие листья, вырезанные кем-то из золотых пластинок, как в надгробных венках… Это дерево в детстве наверняка тянулось ввысь, но потом какая-то непреодолимая сила, сравнимая лишь со страстным желанием, повлекла его к земле, и оно изогнулось, отдалось своей страсти. И что-то нарушилось в его строении. В его сильном организме. Часть ветвей высохла и лишилась листьев. Но! О, чудо! Они не выглядят безжизненными. Тонкие. Гибкие. Страстные. Я прикасаюсь к ним лбом. Губами. Прохладные. Капля дождя или вечерней росы, больше похожая на маленькую льдинку медленно катится по моей щеке, я чувствую ее. Нет, это не моя слеза. Слезы горячие, жгучие. Это не моя слеза. Может быть, небесная. Снова и снова касаюсь губами ветвей. Нежно. Едва-едва. Страстное волнующее желание совокупления кружит мне голову. Хочется сбросить шарф, пальто, сапоги. Все-все, что есть на мне в эту минуту. Ощутить ступнями металлический глянец осенних листьев. Почувствовать прикосновение тонких прохладных ветвей к соскам. Бедрам. Ягодицам. Мне не холодно от этой мысли. Кленовые парашютики невесомо кружатся вокруг меня. Поднимаю глаза. Лазарь. Провожу кончиками пальцев по его холодной щеке, по тонким ветвям. Неуловимая схожесть.
— Рахиля, ты должна сказать Грише. Сегодня. Ты должна.
— Я хочу… Давай, ты будешь сегодня кленом… Ты сможешь это ощутить… Почувствовать.
— Ты должна сегодня поговорить с Гришей. Вечером, когда вернешься.
Я целую его губы, ветви, глаза, листья, ладони. Я уже слышу, слышу, как осенняя страсть загадочного дерева и мое непреодолимое желание загораются в нем горячим импульсивным пламенем. Несколько секунд он еще борется с собой, перебирает мои холодные, сияющие закатным солнцем волосы и вдруг резко отводит их назад, за плечи.
— Ты сумасшедшая!
И я растворяюсь, исчезаю. Нет меня. Нет Лазаря. Есть какое-то единое существо. Гибкое. Сильное. Страстное. Счастливое. Несчастное. Единое…
Старинное зеркало. Тяжелая оправа красного дерева. Глубокое-глубокое отражение. Розовый шифон.
Тонкий, легкий, прозрачный в меленький черный горошек. Черный бархатный воротничок и такой же широкий пояс плотно перетягивает талию. Он очень велик мне, я обвернула его два раза.