Максим — второй внук — был самым любым его сердцу. Старший Григорий — тот рассудительный лишку, осторожный. Василий — трусоват слегка, при виде крови падает в обморок. Самый младший из Егоровых сыновей, Михаил — пока ни то ни сё, холостой, ему бы только гулять, да и, похоже, хитрован. А Максим — открытый, очень подвижный, хулиганистый озорник, немало бедокурил в Филькино, под Надеждинском, пока не перебралась семья на Четырнадцатый участок — тогда вокруг больших сел, как Жиряково или Шабалино, много было этих участков. Переселенцы, надрывая жилы, выкорчевывали лес, пускали его на постройки, а землю распахивали. Правда, в начале тридцатых годов стали образовываться колхозы, и раскорчевку вели сообща, но и земля тоже стала общественной.
Впрочем, в таежных лесах общиной жить легче. Максим при организации колхоза на Четырнадцатом участке был заводилой. Молодой да решительный, чапаевец, его и выбрали председателем. Он всегда внимательно выслушивал то, что говорили ему партийные райуполномоченные, но поступал сообразно своего мужицкого разумения, может, потому и обид было меньше у колхозников «Красных орлов», что наперекор указаниям из района не заставлял Максим в общее стадо сгонять коз да кур, понимал, что в общем хозяйстве одна коза или овца много прибытку не дадут, а в отдельном хозяйстве — очень даже необходимы, и уход за ними более хороший будет. Зато придумал создать мастерскую по катке валенок, тут уж шерсть сдавала каждая семья, где были овцы, и никто не возражал, потому что урок Максим определял тоже по справедливости. Максиму, конечно, «нагорело» за самоуправство от начальства, но никто и предположить не мог, как пригодится эта мастерская спустя десяток лет, и что потом будут за это вспоминать Максима с благодарностью.
Словом, любил дед Артемий Максима потому, что видел, наверное, в нём себя молодого, такого же ухаря, но в то же время надежного и делового мужика. И силушкой Бог Максимушку не обидел. В Надеждинске на углежжении звали парня «Пшеничинский Серко» — был такой купец Пшеничников, имел самого мощного коня битюга-тяжеловоза. Максима и прозвали так, что наваливал угля на свою тачку больше всех, а от роду ему тогда было шестнадцать лет. И когда Максим обзавелся собственным конем, он его назвал Серком.
В одном только дед не одобрял внука, что женился на Ефросинье: не одна девка сохла по нему, а он выбрал бабу-квашню. Вообще-то Фроська — хозяйственная и умелая, но такая растопыра медлительная, что другая бабенка вокруг деревни обежит, а Фроська только шаг сделает. Да и жадная до невозможности. Непонятно, как они только уживаются, такие разные: один как шумный, веселый и светлый ручей, а другая — как застоялая лужа.
— Чего ты, Макся, смурый такой? — нарушил дед молчание. — Или случилось что?
— Да нет, деда, всё в порядке, — пожал плечами внук.
— Да уж! Ты мне сказки-то не сказывай, вижу, что не в себе ты, ну-ко, говори-ка, что приключилось! — приказал он Максиму.
И внук рассказал всё без утайки, выложил, как на блюдечке. Рассказывал, а сам словно на себя, говорившего, смотрел со стороны, и видел небритого, сгорбленного усталого мужика с запавшими глазами. Дед выслушал и крякнул досадливо:
— Эхма! И впрямь, неладно. Знаешь, Макся, баб-от много, а жену ты себе уже выбрал. Сам виноват, что такую. Ну, а учительша-то знает про твою дурь?
Максим отрицательно покачал головой.
— Слава те, хоть тут ума хватило. А ты не о жене думай, о Райке своей. Ты ей свою фамилью дал? Дал! Гордая фамилья — Дружникова! Вот и ставь девчонку на ноги. Ласковая она, как кошонка, без тебя с Фроськой пропадет. Да и мужик, говоришь, к учительше приехал, отец её мальчонки, а ты встрять в семью хочешь? Не одобряю!
— Да ведь люблю её, деда! Жить без неё не могу!
Дед улыбнулся едва приметно:
— Не могешь, как же, пока не далась, а дастся — смогешь! Знаю. Сам такой был. Иные, как твоя растопыра, ничего не требуют, лишь бы мужик рядом был, да топтал, сами-то они бесчувственные, а иным — обхождение тонкое подавай, душа у них нежная… Макся, слушай, — дед хохотнул в бороду, — а хошь, я тебе травки дам, всю дурь твою, как рукой снимет, а?
— Дед, не смей! — вскочил на ноги Максим, сжав кулаки.
— Да ладно тебе, Макся, — дед рассмеялся, — не ворошись. Нету такой травки, врут бабы про приворотное да отворотное зелье, чтобы вам, мужикам, головы забить, облапошить да вокруг пальца обвесть. Не зелье людей друг к другу притягивает, а душа к душе стремится, и хорошо, когда душа душе подходит, тогда счастливы люди до последней минуточки, вот как я был со своей старухой, как твои отец с матерью. А бывает, и не находит душа душу, вот и мается человек. Фроська — не твоя половинка, да и с учительшей… — Артемий глянул на внука внимательно. — По себе ли дерево рубишь? Она — грамотная, а ты, мужик лапотный, едва расписываешься? Не виновен ты в том, но всякий мужик норовит выше бабы быть, вроде бы как природой ему так отведено — наверху быть, однако не всякий мужик оказывается умней своей жены, помни это, Макся. Тебе тяжко с Фроськой, верю, а не будет ли тяжельше с учительшей: будешь любить её, а достигнуть не сможешь. Тогда как? Натура будет требовать сверху быть, ну, будешь по ночам, а днем как? Ведь не только ночь одна, и светлый день наступает с рассветом.
Неделю жил Максим у деда. И словно тяжесть какая-то свалилась с души Максимовой, всё, казалось, отступило. Павла словно уплыла за далёкий-далёкий горизонт закованных в лёд синих Карасёвых озёр, её образ истончал в его воображении до слюдяной прозрачности. Осталось лишь озеро, дед, лес. Они ловили рыбу, солили её, ели жареную, вареную, наконец, опостылела такая жратва Максиму, захотелось горячих щец, парного молочка, да и стопарик бы с устатку не помешал.
— Ну тя к лешему, дед, ополоумишь от жизни такой твоей, — сказал Максим как-то морозным ясным утром. — Домой пойду!
Дед улыбнулся, не стал разубеждать внука. Он до такой степени привык жить в лесу и так слился со всем, что вокруг щебетало, росло, что иной жизни и не представлял. Только и сказал:
— Иди. Только дурь выбрось из головы, всё путем тогда и будет.
Максим встал на лыжи и ушел.
До Четырнадцатого Дружников добрался к вечеру, вернее, до темна — зимой вечер рано приходит. Он бросил мешок с мороженой рыбой в сенях, вошел в избу, вдохнул с наслаждением привычный запах своего жилища, легко поцеловал Фросю в лоб и велел накрывать на стол. Потом долго с наслаждением плескался возле рукомойника, решив после ужина истопить баню и смыть с себя недельную грязь. Фрося просияла от его неожиданного поцелуя и забегала-засуетилась. А как сел Максим ужинать, поставила перед ним бутылку городской водки. Сама устроилась напротив и смотрела, счастливая, на мужа, стрекотала, как сорока, рассказывая деревенские новости, и, между прочим, сообщила не без злорадства:
— А учителкин мужик уехал. Сбежал, Ворониха сказывала, пока она к Симаковым уходила. Или сама прогнала, видать, не по размеру на сей раз пришелся.
Максим побагровел, поперхнулся едой и стукнул кулаком по столу:
— Вечно ты со своей трепатней под руку лезешь!
Фрося испуганно сжалась, не понимая причины гнева мужа. А Максиму стало стыдно за свою вспышку, он примирительно спросил:
— А Серко где? Дома, аль в колхозной конюшне? Как он?
— Да на конюшню свела, ты ж убёг незнамо куда, а кто ходить за ним будет? Жив-здоров твой Серко, чо ему, жеребцу, сделается, — обидчиво поджала губы Фрося: всегда так — конь ему дороже, чем жена.
Максим быстро доел щи, посидел, глядя в тарелку, несколько мгновений, потом, отказавшись от жареной картошки, стал одеваться, взял и ружье.
— Ты куда, Сим? — встревожилась Фрося.
— Да к Лизе съезжу, дед велел ей рыбы передать, а на Серке быстрей обернусь, а то… — он шлепнул жену по мягкому заду, — заскучал я! Баню готовь, как вернусь, так и…
— А ружжо зачем берешь? — удивилась жена.
— А чтоб от разбойников обороняться! — ответил Максим весело — он и сам не знал, зачем ему ружье. Потом налил полный стакан водки, хлобыстнул его единым махом, закусывать не стал, крякнул от души, тряхнув головой, и ещё раз приложился ладонью к мягкому месту Фроси, да так, что та ойкнула, однако была довольна лаской мужа.