Шуре было неудобно ввязываться в это дело, потому что считала: у каждого на плечах своя голова, и он сам должен понимать, когда плохо поступает, и если Гроздиковой нравится этот парень, то это — ее дело. Но Шура была дисциплинированной комсомолкой, потому после занятий как бы случайно вышла из школы вместе с Гроздиковой. Шли, разговаривая о пустяках, а потом Шура осмелилась спросить:
— Маш… А тебе что, на самом деле нравится Алешка?
— Мне? — беззаботно расхохоталась одноклассница. — Да ни чуточки. Я с ним просто так.
— Просто так? Ты с ним — просто так? Неужели ты можешь быть с парнем просто так? — изумилась Шура, подразумевая девичью честь.
— Глупая что ли я? — догадалась Маша, о чем ведет речь Дружникова. — Нет, до этого не дошло. Просто я с Лешкой хожу от злости.
Шура от удивления даже остановилась и воззрилась на Машу: как можно дружить с парнем от злости? А Маша продолжала исповедоваться:
— Знаешь, мне один мальчик из нашего класса нравится, а он и не смотрит на меня, вот я и разозлилась, думаю, начну с Лешкой ходить, пусть потом он локти кусает.
Шура тряхнула энергично головой, пытаясь привести мысли в порядок: новое дело — ей нравится другой, а она охмуряет Лешку. И кто же предмет ее любви? Интересно. Однако допытываться неудобно.
Маша оценила ее молчаливую деликатность и призналась сама, наверное, не могла уже сдерживать в себе эту тайну. Вот и сказала:
— Это Антон Букаров…
— Антошка? Да что ты в нем нашла? — изумилась еще больше Шура.
— Ой, Шурочка! — заблестели глаза у Маши. — Ты присмотрись к нему, он же лучше всех наших парней в классе, может, даже во всей школе! — и начала расписывать Антона в самых ярких красках, и Шура неожиданно для себя взглянула на Букарова глазами влюбленной Маши Гроздиковой.
На первый взгляд Букаров — такой же, как и все парни. Улыбочка ироничная на губах, одет не хуже и не лучше одноклассников — в школьную форму, отличаясь лишь тем, что вместо школьной короткой куртки носит пиджак со школьным шевроном на левом рукаве. Так же, как и все, ходил небрежно по школе, получая замечания от учителей, что руки держит в карманах. Красотой особенной тоже не отличался. Учился, правда, Букаров хорошо, без троек. Но была в Антоне какая-то внутренняя сила, которую почуяла Шура чутьем будущей женщины, что с таким человеком, как Антон, будет надежно в жизни: не предаст, в беде не бросит.
Поглядывала Шура на Букарова, поглядывала, и неожиданное незнакомое тепло поселилось в ее сердце, от которого сердце сладко ныло и трепетало. А когда на школьном вечере Антон пригласил на танец девушку из параллельного класса, ее сердце на миг остановилось, лицо опалило жаром, и захотелось заплакать от обиды, она вдруг поняла, что любит Антона. Первой пылкой девичьей любовью. Но Шура, по натуре очень сдержанная, стеснительная, ни за что на свете не хотела показать Антону свою любовь: она считала, что первый шаг в таком случае должен сделать парень.
Антон, конечно, ни о чем не догадывался. Однако любовь — что птица, не желает быть в клетке, вырвалась однажды и Шурина любовь из плена, узнал о ней Антон спустя годы, но было уже поздно: разъехались Шура и Антон по разным городам, закружил их водоворот общения с другими людьми. Однако Антон, улыбчивый и ласковый, приходил к Шуре во сне, и ничего не могла Шура поделать со своим сердцем, оно долгие годы замирало в груди при мысли об Антоне…
«Ах, любовь, птица белая, птица белая в синеве…»
Шура в семье была не только распорядителем бюджета, но и снабженцем, строителем, ремонтником. И по любому делу Павла Федоровна обращалась только к дочери, поскольку с мужа спрос маленький — неумеха он. И вот как-то мать посетовала, что нет у них огорода, а то хоть лучок зеленый был бы не с рынка.
— Так давай посадим, — предложила Шура.
— Где? Негде ведь, — развела руками мать. Когда-то Дружниковы имели огород за лесокомбинатовской «железкой» возле торговой базы, но, когда база расширялась, то все огороды ликвидировали.
— А за нашими сараями вон какой огородище, — возразила Шура.
— Да ведь не наш, — вздохнула мать, потому что в их доме из двенадцати семей имели огород только двое старожилов — Карякины да Забеловы, которые поселились в доме первыми, жили в нем и до сих пор, припахивая к своему клину землю выехавших из дома. Новоселы, конечно, ничего не знали об этом.
— Ну, так надо поделить землю поровну, пусть у всех будет, — пожала Шура плечами. — О чем раньше думали?
— Да разве эти куркули уступят? Одна Карякина-старуха всех перекричит.
Шура ничего не ответила. Но в первое же воскресенье отобрала из штабеля дров подходящие бревнышки на столбики, доски на перекладины, рейки для загородки, взяла лопату и пошла за сараи. Она успела вкопать несколько столбов, когда в доме среди «куркулей» началась паника, и к Павле Федоровне подступила, размахивая палкой, полуслепая старуха Карякина.
— Это чо такое деется? — пронзительно кричала она. — А? Вырастила фулюганку, самовольничат на огороде, а ты, мать ейная, ей потворствуешь?
Павла Федоровна поспешила за сараи, где Шура молча отаптывала очередной вкопанный столбик, а вокруг бесновалась сноха Карякиных, дородная баба, толще Шуры раза в три. Другие «куркули» — Забеловы — не вмешивались, так как «агрессорша» захватывала не их землю. Молчали и «безземельные», наблюдая за действиями Шуры.
— Да я тя палкой сейчас! — завопила старуха Карякина, притрусившая следом за Павлой Федоровной, и замахнулась на Шуру.
— Попробуй только! — заругался подоспевший на шум Смирнов. Голос грамотея-«аблоката» заставил Карякину замолчать и отойти в сторону. А Шура спокойно сказала, прибивая первую перекладину:
— Я отгородила двенадцатую часть, столько в нашем доме квартир, можете проверить, а огород не только вам одним нужен.
— А ведь и правда, бабы, — спохватилась одна из «безземельных». — Шурка-то права, чем хуже мы Забеловых да Карякиных? Айдате делить огород!
И пока на огороде звенели ругань да всхлипывания, пока Забеловы и Карякины хватали за грудки «безземельных», Шура спокойно с помощью своих стариков закончила городьбу: ей-то нечего было кричать — свой участок она уже отделила треугольник земли, вплотную подошедший к проулку до другой улицы.
С той весны огород и часть палисада у глухой стены, отгороженный опять же у Карякиных, стал любимым местом отдыха Павлы Федоровны и Николая Константиновича. В огороде Шура сколотила скамейку, в палисаднике соорудила беседку, чтобы можно было укрыться в жару от солнца: палисадник «смотрел» на юг, и эта беседка стала любимым местом отдыха родителей. Правда, цветы кто-то методично вырывал с корнем, но Павла Федоровна, горюя, все же вновь и вновь высаживала новые семена, пока не надоело вредителю воевать, тем более что и остальные жильцы начали сажать деревья, цветы под своими окнами, вскоре забыв, что ранее каждое растеньице безжалостно уничтожалось «куркулями». Мужики сколотили стол и скамейки под развесистым тополем, посаженным когда Шурой, стучали ежевечерне костяшками домино, посмеиваясь, одобрительно говорили Смирнову:
— Ну и бой-девка у тебя, Константиныч, эк наших баб завела!
Смирнов пыжился от гордости, топорщил усы: он всегда радовался, когда хвалили Шуру. Лишь его тезка, Николай Карякин, туповатый мужик лет сорока, молчал угрюмо: терпеть не мог Дружниковых, потому что те были коммунистами, а Шурка — комсомолка. Однажды, напившись в стельку, даже заорал на весь двор: «Вот если б дали мне автомат, я вас, коммуняк, сам бы расстрелял! Всех начальников бы на дерево вздернул, а вас — первыми!» Почему он так относился к партийным — неясно. Его безграмотная мать была родом из захудалой деревенской семьи, сам он даже школу-семилетку не одолел, вместе с женой работал на лесокомбинате, казалось бы, должен терпимо относиться к советской власти, которая дала ему кров — жили они в двухкомнатной квартире, а Дружниковы имели только комнату. Но в Карякине почему-то угнездилась непонятная лютая ненависть к грамотным людям, а Дружниковы, пожалуй, в их рабочем околотке — самые грамотные и почитаемые люди: Николай Константинович постоянно писал кому-то апелляции, заявления; Павлу Федоровну выбрали в уличный комитет; Шурка часто писала в местную газету. Словом, Карякин и так смотрел на них зверем, а после стихийного «раскулачивания» вообще считал их кровными врагами. Но Николай Константинович не обращал на Карякина внимания, правда, однажды при мужиках-соседях предупредил: