Литмир - Электронная Библиотека
A
A

"Каждое утро, — пишет Чехов в ноябре 1888 года, — лежа в постели, я слышу, как что-то громоздкое кубарем катится вниз по лестнице и чей-то крик ужаса: это Сережа идет в гимназию, а Ольга провожает его. Каждый полдень я вижу в окно, как он в длинном пальто и с товарным вагоном на спине, улыбающийся и розовый, идет из гимназии. Вижу, как он обедает, как занимается, как шалит…"

Возвратившись с дачи, Чехов стремится с головой окунуться в работу. "Буду стараться, — сообщает он И. Щеглову, — писать вовсю, семо и овамо, вкривь и вкось, не щадя живота, пока не опротивею; вернусь в "Пет[ербургскую] газ[ету]", в "Осколки" и в прочие колыбели моей славы, пойду в "Север", в "Ниву" и куда хотите… Денег, денег!" Однако прошлое возвратить не удалось. Многописания не получилось.

Чехов начал с очерка-воспоминания "Красавицы", в котором вновь оживали юношеские впечатления и встречи, воскресали знакомые мотивы тоски о счастье. "Около нашего вагона, облокотившись о загородку площадки, стоял кондуктор и глядел в ту сторону, где стояла красавица, и его испитое, обрюзглое, неприятно сытое, утомленное бессонными ночами и вагонной качкой лицо выражало умиление и глубочайшую грусть, как будто в девушке он видел свою молодость, счастье, свою трезвость, чистоту, жену, детей, как будто он каялся и чувствовал всем своим существом, что девушка эта не его и что до обыкновенного человеческого, пассажирского счастья ему с его преждевременной старостью, неуклюжестью и жирным лицом так же далеко, как до неба".

Однако главное внимание в сентябре уделено работе над "Именинами" — новым большим рассказом для "Северного вестника". 15 сентября 1888 года Чехов пишет Плещееву: "В ноябрьской книжке рассказ мой будет — это вне всякого сомнения (если не забракуете его). Я пишу его помаленьку, и выходит он у меня сердитый, потому что я сам сердит ужасно…" Ужасно сердит! — эта мысль возникает и в последующих письмах. 7 октября, направляя Суворину статью "Московские лицемеры", пишет: "Я, Алексей Сергеевич, осерчал и попробовал нацарапать статейку для первой страницы". В ноябре сообщает, что хочет в текущем сезоне писать рассказы в "протестующем тоне"…

Таков итог летних размышлений. Вполне естественно, что взяться за написание "сердитых рассказов", рассказов в "протестующем тоне", можно было, лишь отбросив представление о художнике как о "беспристрастном свидетеле".

Чехов справился с летним душевным смятением. В Москву он приехал с новыми творческими планами, новым представлением о задачах художественного творчества. Наиболее горячо, взволнованно и полно свои новые взгляды Чехов изложил в одной из статей осени 1888 года — статье, посвященной памяти известного путешественника, исследователя Центральной Азии Н. М. Пржевальского.

Такие люди, как великий путешественник, представляются писателю реальным воплощением идеала. "Их идейность, благородное честолюбие, имеющее в основе честь родины и науки, их упорство, никакими лишениями, опасностями и искушениями личного счастья непобедимое стремление к раз намеченной цели, богатство их знаний и трудолюбие, привычка к зною, к голоду, к тоске по родине, к изнурительным лихорадкам, их фанатическая вера в христианскую цивилизацию и в науку делают их в глазах народа подвижниками, олицетворяющими высшую нравственную силу".

Люди эти, по Чехову, носители непреходящих нравственных ценностей. Благородное их честолюбие Чехов противопоставляет всему тому, что волновало его самого в период написания "Огней", что так надоело ему в Москве, тем самым "петербургским тенденциям", которые летом, думая о своей "климатической станции", он называл куцыми и бледными. "Их личности, — пишет Чехов о путешественниках, — это живые документы, указывающие обществу, что, кроме людей, ведущих спор об оптимизме и пессимизме, пишущих от скуки неважные повести, ненужные проекты и дешевые диссертации, развратничающих во имя отрицания жизни и лгущих ради куска хлеба, что, кроме скептиков, мистиков, психопатов, иезуитов, философов, либералов и консерваторов, есть еще люди иного порядка, люди подвига, веры и ясно сознанной цели".

Как видим, недавний скептицизм теперь решительно отбрасывается, вместе с тем подтверждается и закрепляется мысль о никчемности привычных в литературных кругах проблем и вопросов, то острое в них разочарование, которое и породило идею "климатической станции". В итоге — крепнущее убеждение, что писать надо как-то по-иному и о другом.

Отказ от тезиса о безучастно-созерцательном отношении художника к изображаемому приводит к необходимости уточнить высказанные ранее положения. Если раньше Чехов утверждал, "…не будем шарлатанить и станем заявлять прямо, что на этом свете ничего не разберешь", то теперь он в своих письмах пишет так: "Дурно, если художник берется за то, чего не понимает".

Краткий период, когда Чехов-художник оказался в конфликте с Чеховым, убежденным сторонником научного метода, был изжит. Писатель вновь ищет такое определение общих задач творческой деятельности, которое, учитывая ее особенности, ни в коей мере не противопоставляло бы художников и ученых.

Полемизируя с Сувориным в письме от 18 октября, Чехов обстоятельно развивает мысль о научном подходе к явлениям действительности, который он противопоставляет обывательскому, мелочному взгляду на вещи. При этом писатель возвращается к тем соображениям, которые несколько месяцев назад высказывал в письме к И. Щеглову, отстаивая идею объективности. "Мы с Вами, — пишет Чехов Суворину, — субъективны. Если нам говорят, например, вообще про животных, то мы сейчас же вспоминаем про волков и крокодилов, или же про соловьев и красивых козулей; для зоолога же не существует разницы между волком и козулей: для него она слишком ничтожна…Вы усвоили себе общее понятие, и потому газетное дело удалось Вам; те же люди, которые сумели осмыслить только частности, потерпели крах… В медицине то же самое. Кто не умеет мыслить по-медицински, а судит по частностям, тот отрицает медицину; Боткин же, Захарьин, Вирхов и Пирогов, несомненно, умные и даровитые люди, веруют в медицину, как в бога, потому что выросли до понятия "медицина". То же самое и в беллетристике. Термин "тенденциозность" имеет в своем основании именно неумение людей возвышаться над частностями".

Как в свое время борьба против субъективности означала не отказ от оценки явлений действительности, а неприятие мещанско-обывательского к ним подхода, требование их объективной оценки, так и теперь — полемика с тенденциозностью имела целью "возвыситься над частностями" до "общих понятий". Иначе говоря, в главном писатель возвращался к фундаментальным основам своей поэтики. Нельзя, однако, не заметить, что кое-какие идеи приобретают теперь новые оттенки. Существенно, что проблема того или иного освещенияявлений действительности подменяется членением их на существенные и несущественные — частные. Последние объявляются слишком ничтожными для людей, овладевших "общими понятиями". Разъясняя эту свою мысль примером, Чехов пишет: "Если бы Иисус Христос был радикальнее и сказал: "Люби врага, как самого себя", то он сказал бы не то, что хотел. Ближний — понятие общее, а враг — частность. Беда ведь не в том, что мы ненавидим врагов, которых у нас мало, а в том, что недостаточно любим ближних, которых у нас много, хоть пруд пруди. "Люби врага, как самого себя", пожалуй, сказал бы Христос, если бы был женщиной. Женщины любят выхватывать из общих понятий яркие, бьющие в глаза частности. Христос же, стоявший выше врагов, не замечавший их, натура мужественная, ровная и широко думающая, едва ли придавал значение разнице, какая есть в частностях понятия "ближний". И далее о том, что они с Сувориным субъективны и поэтому видят именно частности.

46
{"b":"162423","o":1}