Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Ко времени Чехова и у народников и у Толстого эти поиски привели к новой стадии идеализации мужика, к попыткам усмотреть во "власти земли" или в так называемом "хлебном труде" особые — общинные, или роевые, христианские начала русской жизни.

Чехов, создавая образы мужиков, стремится избежать и тургеневской, и толстовской, и народнической идеализации. Писатель так объяснит позже свой трезвый взгляд на русскую деревню: "Во мне течет мужицкая кровь, и меня не удивишь мужицкими добродетелями".

Говоря трезвую, суровую правду о русском мужике, Чехов в новых условиях подхватывал и продолжал традиции шестидесятников. Вместе с тем писатель, в жилах которого действительно текла мужицкая кровь, стремился, ничего не приукрашивая, выявить и показать таящиеся в глубине души темного, забитого крестьянина истинные человеческие ценности и богатства, раскрыть их общечеловеческую сущность. Миновать при этом опыт Тургенева, тургеневские "Записки охотника" он не мог. Соревнование с Тургеневым было продиктовано логикой его творческого развития.

Общечеловеческие ценности, таящиеся в душе мужика, не могут мириться с идиотизмом деревенской жизни. Отсюда неизбежный конфликт, являющийся свидетельством стремления героев к какой-то иной, более достойной человека жизни. Стремление это может быть наивным и странным, может принимать иногда самые нелепые формы, единственно доступные темным, неразвитым людям, но все же это будет конфликт, борьба с привычным жизненным укладом. Так возникает в творчестве Чехова вереница людей неприкаянных, бродяг и отщепенцев, людей, выломившихся из деревенской жизни, людей непоседливых, мечтательных, нередко наделенных поэтическим, артистическим складом души.

Отщепенство, по Чехову, явление не только деревенской жизни. Отщепенцы могут быть и в помещичьей, и в чиновничьей среде, которая при всем ее отличии от мужицкой так же враждебна подлинной человечности, по сути дела, так же полна гнетущего идиотизма. Герой рассказа "Егерь" Егор Власыч и является примером подобного отщепенства. "А что я вашим деревенским занятием брезгаю, — говорит он Пелагее, — так это не из баловства, не из гордости. С самого младенчества, знаешь, я окромя ружья и собак никакого занятия не знал. Ружье отнимают, я за удочку, удочку отнимают, я руками промышляю. Ну, и по лошадиной части барышничал, по ярмаркам рыскал, когда деньги водились, а сама знаешь, что ежели который мужик записался в охотники или в лошадники, то прощай соха. Раз сядет в человека вольный дух, то ничем его не выковыришь. Тоже вот ежели который барин пойдет в ахтеры или по другим каким художествам, то не быть ему ни в чиновниках, ни в помещиках".

По-разному одолевает этот "вольный дух" героев Чехова. Часто неказистые герои его рассказов — любители и знатоки природы, охотники ("Он понял", "Егерь", "Рано", "Свирель"), иногда художники ("Художество"), иногда бездомные бродяги ("Мечты"), а иногда и просто мечтатели ("Счастье").

С первого знакомства Чехова и Короленко и до самой смерти Антона Павловича их отношения были достаточно противоречивыми. После кончины Чехова Короленко записал в своем дневнике: "Я знал Чехова с 80-х годов и чувствовал к нему искреннее расположение. Думаю, что и он тоже. Он был человек прямой и искренний, а иные его обращения ко мне дышали именно личным расположением. В писательской среде эти чувства всегда очень осложняются. Наименее, пожалуй, сложное чувство (если говорить не о самых близких лично и по направлению людях) было у меня к Чехову, и чувство, которое я к нему испытывал, без преувеличения можно назвать любовью".

Короленко не ошибался — Чехов в самом деле был очень расположен к нему. Его письма конца восьмидесятых годов полны лестных, теплых отзывов о Короленко. Когда осенью до Чехова дошли слухи, что его книга "В сумерках" выдвигается на Пушкинскую премию Академии наук, он прежде всего вспоминает как о достойном кандидате на эту премию о Короленко, которого, по его мнению, чтит вся Москва и весь Петербург, и то время, как в нем, Чехове, талант видят якобы "только 10–15 петербуржцев".

Имя Короленко было овеяно славой пострадавшего за свои убеждения человека, человека, неоднократно высылавшегося в сибирскую глухомань, долго жившего под надзором полиции. И вместе с тем это был по-настоящему талантливый писатель, душевный, искренний, широкий человек. Для Чехова Короленко был поэтому не только интересным писателем и человеком, но и своеобразным связующим звеном с тем кругом литераторов — Гл. Успенским, Михайловским, с которым, он это чувствовал, у него нет и, видимо, не будет взаимопонимания.

Чехов весьма ревниво относился к своей общественной репутации. Прекрасно понимая, что приобщение к лику демократической литературы — как и отлучение от него — вершится Михайловским, Скабичевским и их единомышленниками произвольно и несправедливо, Чехов, однако, не мог не считаться с тем фактом, что выполняют эту миссию именно они. Среди них Короленко был не только своим, но весьма авторитетным человеком. Неудивительно, что проблема взаимопонимания и прежде всего творческого взаимопонимания с Короленко приобретала для Чехова особое, принципиальное значение.

В их убеждениях и творческой манере было много различий. Трезво отдавая себе во всем этом отчет, Чехов, однако, в данном случае ищет точек соприкосновения, выделяет среди произведений Короленко такие, в которых эта близость усматривается с наибольшей очевидностью. О тех же точках соприкосновения думает он и применительно к будущему. 17 октября 1887 года он пишет Короленко о том, как рад состоявшемуся с ним знакомству. "Говорю я это искренно и от чистого сердца. Во-первых, я глубоко ценю и люблю Ваш талант; он дорог для меня по многим причинам. Во-вторых, мне кажется, что если я и Вы проживем на этом свете еще лет 10–20, то нам с Вами в будущем не обойтись без точек общего схода. Из всех ныне благополучно пишущих россиян я самый легкомысленный и несерьезный: я на замечании; выражаясь языком поэтов, свою чистую музу я любил, но не уважал, изменял ей и не раз водил ее туда, где ей не подобает быть. Вы же серьезны, крепки и верны. Разница между нами, как видите, большая, но тем не менее, читая Вас и теперь познакомившись с Вами, я думаю, что мы друг другу не чужды. Прав я или нет, я не знаю, но мне приятно так думать".

Как видим, Чехов прибегает к тому же самоуничижительному покаянию, что и в письме к Григоровичу, и именно своими прегрешениями объясняет их некоторую непохожесть. В других случаях он будет более точен — укажет на то, что Короленко, как ему кажется, зря возится все с одной и той же темой, что он немного консервативен и придерживается отживших форм. Просматривая рассказы Короленко, изучая его манеру, писатель проведет своеобразную редактуру одного из его рассказов и при этом отбросит все то, что ему покажется стилистически неприемлемым и слабым — прежде всего описания природы, сделанные в сентиментально-романтическом, приподнятом тоне.

Чехов был прав, когда говорил Короленко, что они как художники не чужды друг другу. Эта общность определялась свободолюбием одного и другого писателя, их убежденностью в том, что человек, как скажет Короленко, — "создан для счастья, как птица для полета". Ведь эта мысль лежала в основе произведений не только Короленко, но и Чехова. Наиболее отчетливо — в цикле рассказов о вольных людях из народа, о людях, мечтающих о счастье ("Счастье").

Как ни трудно приходилось Чехову в современной литературной борьбе, его принципиальная позиция оправдывала себя. В отношениях Антона Павловича с Короленко, в его раздумьях об их "точках общего схода" проявлялась подлинная мудрость и зоркость Чехова, которая, помимо всего прочего, так же способствовала обогащению его творчества. Создавая свой цикл рассказов о вольнолюбивых людях, Чехов, судя по всему, учитывал и опыт Короленко. Мало того, несомненно и тут было творческое соревнование, и соревнование очень острое. Следы его особенно очевидны в рассказе "Мечты", написанном вскоре после опубликования "Соколинца", который Чехов считал лучшим рассказом Короленко.

36
{"b":"162423","o":1}