Иногда они чистили зубы и отправлялись под вечер в кино. Они смотрели третьеразрядные американские вестерны с турецкими титрами, а в перерывах ели самое темное шоколадное мороженое, какое Ульрике когда-либо доводилось пробовать.
Иногда Ульрика на голодный желудок пела свои индийские песни.
Иногда они говорили о том, как вместе будут жить в Германии. Имам думал, что будет торговать коврами и прокормит их обоих.
Однажды утром Имам наконец-то освободил Ульрику и себя самого от воспоминания о первой ночи, о непосредственности двух чужих тел, которые упорно и всегда напрасно пытались вернуть себе независимость: «От твоей индийской музыки я становлюсь совсем больным», – сказал он, и это была, наверное, самая длинная фраза, какую он вообще когда-либо говорил Ульрике. Он взял свой спальный мешок, вышел на улицу и вернулся туда, откуда несколько месяцев назад, однажды вечером, пришел, – на Большой базар.
Долгие дни между зимним солнцестоянием и 1 января 1994 года Алекс провела у своей подруги Ульрики в Мюнхене.
Сильвио праздновал Рождество у своих родителей в Маленьком Городе, в своем родном доме на Хунгерберге, который был для одиноких родителей слишком велик, а для накопившихся в течение десятилетий мебельных экспонатов и произведений искусства – слишком тесен. В конце концов они сдвинули мебель в одну кучу, сложили лишние картины в кладовку и стали жить дальше, пока в один прекрасный день дом не перешел во владение Сильвио, Алекс и двух очаровательных детей (Оливера, у которого были белокурые волосы, широкая улыбка и безупречные зубы, вполне можно было принять за родного сына Сильвио). Лукаса и Оливера она 24 декабря в резиновых сапожках без теплой подкладки поставила на порог дома Филиппа Фратера, которого тогда еще звали Филипп Майер. Ему пришлось против собственной воли поехать в Гамбург к друзьям, чтобы потом на беспредельно тоскливых стоянках у автобана придерживать голову Лоуны, влюбиться в собственный порыв нежности, жениться на Лоуне, взять себе ее красивую фамилию и стать отцом девочки, которую звали Каролина, которая легко простужалась и не была его дочерью.
Алекс, впрочем, не очень-то любила Ульрику. Запах ее тела, вечно покрытого жирными лечебными мазями, которые она ежедневно втирала, был ей просто физиологически неприятен, отталкивающим было и ее имя, напоминавшее старшие классы школы: оно сразу вызывало в памяти полные невероятных приключений гимназические романы. У героинь этих романов всегда были волосы пшеничного цвета, у них на белье никогда не было и пятнышка от менструальной крови, зато они постоянно влюблялись в учителей физкультуры, а разочарования давали им уроки, полезные для жизни в безымянной, вневременно современной Германии. Они носили костюмы стиля «пепита» (за этим словом для Алекс ничего конкретного не стояло, «пепита» – это был газированный напиток с 12 процентами грейпфрутового сока), и звали их, как правило, Эльке или Ульрика. Короче говоря, Ульрика возвращала ее в то время, которое она убивала, лежа в постели за чтением таких вот противных книжек для девочек, которыми в семидесятые годы снабжали ее дальние родственники из Германии, волнуя ее маленькое сердечко. Александра читала их десятками, поддаваясь гнету этого одурачивания. Чтение таких книжек наверняка задурило голову целому поколению. Некоторые фразы навсегда врезались Алекс в память, как, например, эта: «Бледно-розовая помада идеально гармонировала с ее кожей, покрытой легким загаром».
Александра Мартина Хайнрих стала называть себя Алекс Мартин Шварц с тех самых пор, когда соски у нее уже явно разбухли и под пристальными взглядами мужчин она стала появляться на реке, в маленькой городской купальне, уже не в виде нескладного субтильного юноши. И все равно тем летом 1976 года, когда ей исполнилось одиннадцать лет, она изо дня в день носила одну и ту же одежду, с выдержкой, свойственной последней поре детства, с последней непосредственной верой в собственную власть, в необходимость собственного существования для дальнейшего существования этого мира, правда, все это она уже следующим летом растеряла: каждое утро она надевала свои старые черные мальчишеские плавки в виде штанишек, которые несколько лет назад выпросила у матери на распродаже, и нижнюю рубаху отца, белую в рубчик, которая доходила ей до колен. К этому наряду очень подходили царапины и ссадины на руках и ногах от лазанья через кладбищенскую стену, а также поношенные коричневые кожаные сандалии, из которых оба младших брата уже выросли. Том и Рес, которые родились, соответственно, в январе и середине декабря одного и того же 1967 года и, словно близнецы, проводили всю первую половину дня вместе, в классе сидели рядышком, после обеда плечом к плечу катили на велосипедах, роликах или коньках, а с наступлением темноты без всякого видимого повода по очереди набивали матери синяки, а она молча терпела, закрываясь худыми руками.
Гостей в доме, можно сказать, не бывало никогда. Принимать редкие приглашения в гости тоже нужды не было. Нам вполне достаточно нас самих, говорил Хайнрих.
В восемь часов вечера, когда он возвращался с работы домой, после приветственного поцелуя двух полуоткрытых ртов, который, как сургучом, запечатывал двенадцать часов, прошедшие со времени поспешного прощального поцелуя, мать показывала отцу свои синяки, а он, как правило, недоуменно пожимал плечами, но иногда хватал Тома и Реса, тащил их в свой кабинет, захлопывал дверь и запирал ее на замок.
Алекс, словно через перевернутое увеличительное стекло, смотрела на своих братьев, Тома и Реса, которые всегда были далеко-далеко, сидя рядом с нею за кухонным столом и поедая тот же салат с колбасой, что и она. Ноги у них росли стремительно, унося их в то вполне прогнозируемое будущее, которое ее, казалось, вряд ли могло заинтересовать. И в этом будущем Томас и Андреас однажды в понедельник, весенним утром 1989 года (словно никогда в жизни ничего другого делать и не собирались; позабыв о тех годах, которые они, «словно за пуленепробиваемым стеклом», как выразился Андреас 20 июня 1995 года у открытой могилы матери, провели в крытых галереях универмагов и разнообразных забегаловках, покуривая «Marlboro Lights»), купив себе по кейсу и по билету до Цюриха, пошли по академическим стопам своего отца, след которого в семидесятые годы отпечатывался во время воскресных прогулок на мягкой лесной земле. А рядом с этим следом бежали следы матери, с носками, повернутыми чуть-чуть внутрь, их было чуть ли не вдвое больше, и они словно хотели затоптать те, другие следы.
Именно тем летом Александра покрасила свои тонкие рыжие волосы в черный цвет и стала называть себя Алекс. Потом она превратилась в маленькую назойливую мышку и долгое время не отставала от родителей; она кричала, умоляла, шептала; она сладко пела им о своем заветном желании: чтобы ей разрешили жить в интернате, в женском учебном заведении высоко в Альпах, в католической строгости монастыря и по возможности подальше от дома, – все напрасно. Hic Rhodus, hic salta, [14]говорил отец. И тогда Алекс забиралась на высокие, выше дома, деревья родительского сада, закрывала глаза и прыгала вниз.
Ульрика и Алекс оказались просто спутницами жизни поневоле, причем того отрезка жизни, когда они обе учились в маленькой частной театральной школе в Мюнхене, и довольно скоро стало ясно, что у них ничего не получается. Лучшие выпускники школы играли роли трактирщиков в рождественских спектаклях на провинциальной сцене, или по трое отправлялись в Западный Берлин, чтобы сидеть там в кафе, строя наполеоновские планы, маникюрить себе ногти и время от времени ходить на кастинг, претендуя на роль в рекламном ролике международного концерна по производству моющих средств.
Наконец летом 1997 года одна из них, по имени Марион, добилась места на РТЛ, где на глазах у телезрителей выпекала итальянскую пиццу с самой хрустящей корочкой в мире, которую тут же замораживали и отсылали в продуктовые магазины по всей Европе.