Тридцатилетний Пауль, получающий пенсию по инвалидности, старый приятель Алекс, который два года назад заболел СПИДом, недавно побывал в Лондоне на сходке таких, как он, там в Кэмден-Таун была устроена вечеринка, где бродили десятки людей, у которых на заднице, на их шортах от Кельвина Кляйна или на потрепанных кальсонах в рубчик можно было прочитать «hot ass with aids»; [24]а другие люди, в таких же кальсонах, быстро и молча сдергивали их и у всех на глазах, никак не предохраняясь, спешили совокупиться с этими «горячими задницами», потом поспешно одевались, проводили руками по волосам, словно отмахиваясь от чего-то, и торопились тут же улизнуть с вечеринки.
Лапша не доварилась, звонок воспитательницы о том, что Лукас опять плюется в одноклассников, не мог прервать ход мыслей Алекс; Оливер и Лукас как ни в чем не бывало ели спагетти без соуса, они жевали в ритме группы «Backstreet Boys», которые распевали по радио на всю кухню: «Nobody but you», [25]и Алекс подумала о матери, в ту пору, когда ее болезнь еще ни разу откровенно не проявилась (а потом она некоторое время, пока только по ночам, часа в три, пыталась разогреть себе подгоревшие остатки ризотто, оставленные приходящей прислугой, или же, чаще всего, начинала запихивать их в рот прямо голыми руками, зажмурившись), она вспомнила, как Дорис Хайнрих, если дети, то есть Алекс и оба младших брата, Том и Рес, не хотели есть то, что она подавала на стол – шпинат или перловку, – тут же ставила все это прямо на пол, к телевизору, и дети, целиком погрузившись в далекие миры на экране, в какую-то стрельбу и извержения лавы, механически подносили вилки ко рту.
В эту пятницу Алекс исполнилось тридцать, ничего страшного, и вечеринки никакой не будет; скоро придет Рауль, на автоответчике три-четыре звонка – от Рауля, от Донаты, которая обожала черные кожаные сапоги выше колен, от Кристины, которая и вправду успела уже уехать в Копенгаген с единственным чемоданом в руках: «Welcome honey, join the club», [26]и никакого этого чертова счастья, которое ей было предсказано, не свалилось на нее под вечер, когда она промывала ссадины Оливера, регулярно приносимые им домой в качестве трофея с футбольных тренировок.
Иногда ей не хватало Сильвио…
И возможно, прав был тот дерматолог, вечно страдающий кожными заболеваниями, с которым Алекс иногда случайно виделась около вокзала, в кафе «Аркада», и который ходил всегда в одних и тех же черных штанах из грубой кожи: «Начиная с тридцати солнце светит тебе прямо в лицо, и ты начинаешь волочить за собой свою тень, которая становится все длиннее и длиннее, а ведь еще совсем недавно солнце грело тебе спину и было для тебя трамплином».
Примерно в это же время, в половине девятого вечера, в те минуты, когда, тридцать лет тому назад, Александра родилась здесь, в Маленьком Городе, Дорис Хайнрих давно уже лежала в Кенигсфельдене, наглухо пристегнутая к кровати. С таблеткой рогипнола, засунутой в воспаленный рот, – у нее был кандидоз, Candida ablicans, следствие злоупотребления таблетками, – она, наверное, на целых десять часов сна, причем безо всяких сновидений, забудет о том, что вся ее жизнь в течение скоро уже пятидесяти одного года, все это усиленное выживание, которое она так раньше не называла и о котором только в пьяном виде кричала всем и каждому, отказываясь от каких-либо дальнейших пояснений, – короче говоря, вся эта ее жизнь была чистейшим издевательством.
Над городом в этот вечер висел какой-то пронзительный, высокий звук.
7. Если бы я была мальчишкой
Рано утром в конце семидесятых – начале восьмидесятых мать Алекс, бывшая служащая гостиницы Дорис Эрлахер, ежедневно в семь часов сорок минут выезжала на пригородном поезде на запад, к южному подножию Юры, в ближайший городишко, находившийся в соседнем кантоне, осененная благодатью даты своего рождения в 1931 году, которая позволила ей не быть ни преступницей, ни соучастницей военных преступлений, ни жертвой войны, в крайнем случае лишь безмерно пострадавшей, поскольку ее родители и младший брат погибли за полгода до окончания войны, предположительно во время бомбардировок Фрайбурга, когда они были в Брайсгау, ранним вечером 27 ноября 1944 года. «Не успев быть юной, я уже была старой», – так писала в своем стихотворении «1945», которое Алекс прочитала вскоре после похорон матери, писательница Инге Мюллер, пытаясь описать свое внезапное взрослое становление. «Я пошла за водой, и тут на меня упал дом», – писала она (всего три дня провела в Берлине, ей было тогда двадцать лет), погребенная под обломками, она выжила, и все только для того, чтобы тут же похоронить погибших родителей и двадцать один год спустя покончить с собой.
Во время похорон матери 20 июня 1995 года в маленьком зале для прощаний на кладбище Маленького Города Алекс распечатала конверт и медленно, с запинками начала читать: «Дорогая Александра, дорогой Томас, дорогой Андреас, дорогой Хайнрих.
Я надеюсь, что вы не оделись в черное». – «Ненавижу, – перебил ее Томас, на нем были голубые джинсы и белая рубашка, которую когда-то, возможно, гладила Дорис, – ненавижу, когда люди, уже умерев, хотят диктовать живым, как им жить, сейчас она еще прикажет нам учиться на ее ошибках, не пить и бросить курить». Он замолчал, обескураженный собственным абсолютно неуместным пылом, встал и пошел сквозь царящую вокруг тишину прямо к выходу, он покинул зал прощаний, и дверь с оглушительным треском захлопнулась за ним. Алекс немного помедлила и стала читать дальше, ей было очень неуютно в роли скорбящей, которая ей совершенно не шла, как, впрочем, и никому из здесь присутствующих.
«Есть вещи, – сказал мне священник Арнольд, – которые не хочется или нельзя взять с собой в могилу. Я подошла к концу жизни, которую мне уже трижды подарили, не спрашивая, хочу ли я этого. В первый раз, разумеется, в день моего рождения. Мой отец очень хотел мальчика; хорошо, у него к моему счастью, родился мальчик тремя годами позже меня, и он назвал его, как и многие родители тогда называли своих сыновей, Адольфом. Адольф был неописуемо красивым ребенком с ласковыми темными глазами и длинными загнутыми ресницами, и уже в трехлетнем возрасте он бегал, сгорбившись и втянув голову в плечи. У моих родителей была маленькая пекарня, я вам об этом рассказывала. Я хотела остаться в детстве навсегда, но у меня ничего не получалось. Наша улица Кайзер-Иозеф-штрассе была переименована в Адольф-Гитлер-штрассе, мой отец гордился этим, и я тоже. Двадцать седьмого ноября 1944 года, вскоре после того, как прозвучал сигнал воздушной тревоги, мы сидели в подвале нашего дома, все, кроме отца. Я не видела, как мою мать завалило камнями обвалившейся стены, я слышала только ее крики. Последняя картина, которую я вижу: она сидит с вязаньем в руках, которое прихватила с собой в погреб; она вязала красные перчатки мне ко дню рождения. Одна перчатка была уже готова, и я надела ее на руку – померить. Я слушала ее предсмертные крики и разглядывала красную перчатку на левой руке; она была как раз впору. Я сохранила ее, мне удалось сберечь ее от моли, и через тридцать лет я связала вторую. Конечно, я не нашла нитки точно такого же цвета, и ты, Александра, всегда отказывалась эти перчатки носить. Мой брат Адольф бродил по подвалу в каком-то помешательстве. Я сказала ему, что мама погибла; но он стал смеяться надо мной и потом сказал: „Да вот же она стоит, рядом со мной, ты что, ослепла, она мне сказку перед сном рассказывает". Я стала кричать на него, я кричала, что мама погибла, и отец скорей всего тоже. Я все кричала и кричала на него, пока он не заплакал и не сказал: „Да, ты права, теперь ее больше нет". Я никогда не могла простить себе, что причинила ему такую боль, что я отняла у него маму, я и сегодня не могу себе этого простить, когда все эти лекарства, которые мне приходится глотать, чтобы выжить, медленно и неуклонно меня отравляют. Врачи, может быть, пока и не заметили этого, но я-то уверена, что это так. Может быть, Адольф тогда, в своем помешательстве, так и продолжал бы слушать сказку, которая звучала у него в голове, и не полез бы наверх по лестнице, ведь это стоило ему жизни. Я сама была замурована среди обломков. Из лопнувших труб текла вода. Адольфа я больше не видела. Я поняла, что меня сейчас стошнит. Чтобы не запачкаться, я вырыла ямку в мусоре и закопала в нее рвоту. Мой отец был в этот момент на пути в лазарет. Наконец, я стала звать на помощь. Какой-то солдат, выбиваясь из сил, вытащил меня из развалин, дом уже горел. Неизвестный солдат поставил меня на дорогу и ушел. Без него я бы утонула, или сгорела, или задохнулась. По дороге на улице я увидела какого-то мужчину, который упал в яму с водой; и я стала смеяться, до колик. Это было ужасно смешно; он стоял как оплеванный, весь мокрый, ругаясь и проклиная все на свете, а вокруг полыхал огонь, и неподалеку стояла маленькая девочка, и кофточка на ней горела. Отца я нашла в лазарете целым и невредимым. Нас приютили знакомые, мы спали у них на кухне. Однажды утром, 14 декабря 1944 года, я проснулась от страшной головной боли, почувствовала сильный запах газа из плиты и увидела рядом отца, который, как я поняла позже, хотел отравить насмерть нас обоих. За последние дни я видела уже достаточно много мертвых, чтобы сразу понять, что он мертв. Хотел ли он последовать за женой и сыном, которого он, надо отдать ему должное, любил, хотя Адольф был всем чем угодно, только не сильным белокурым юношей, или же он, убежденный маленький национал-социалист, хотел, чтобы у нас с ним в голове сохранился образ окончательной победы, о которой он еще говорил накануне вечером, – не знаю».