Именно так относились к слову раввины, веря, что оно поддерживает порядок во вселенной.
В самые горькие минуты, стыдясь, что приходится прибегать к подлым и глупым уловкам, лишь бы не дать себе улизнуть, беспечно забыть о Дарфуре и Афганистане, я твержу себе в утешение, что, по крайней мере, верен возвышенной великой мудрости раввинов.
Живы только слова — вот суть их учения.
Чтобы жизнь длилась, добывай из раскаленных добела камней искры, добывай пламенеющие слова — вот суть Талмуда.
Подлинный источник жизни, творящее начало вовсе не клетка, не ДНК, а незримая словесная ткань, тончайшая вязь значений, породившая, должно быть, и мой литературный невроз.
В это я свято верю.
И если избрал этот путь, иди до конца.
Считаешь слова живыми, живее живых, одушевленными в высшем смысле? Считаешь, что сам жив лишь постольку, поскольку впитал слова? Тогда додумывай мысль до конца: живые обречены на смерть. И нужно смириться с данностью: слова уязвимы, как все живые существа, и даже больше; слова подвластны смерти и после долгого или краткого срока существования исчезнут.
Как продлить им жизнь?
Где существ, именуемых словами, подстерегает смерть?
Что ж, и на это есть ответ. Все дело в различии между плохими и хорошими книгами. Мы с вами и подобные нам, обитатели литературной вселенной с ее «безднами», «хаосом» и равновесием сил, не дающим ей взорваться, должны подходить к любому писателю с простейшей меркой: живы его слова? Или мертвы? Что рассыпалось в прах? Что при смерти? Долго ли протянут живые? Много ли бродит призраков, мрачных теней?
И мгновенно все станет ясно.
Видно невооруженным глазом. С полной отчетливостью. Нет нужды быть великим критиком. Вернее, именно таков подход любого критика, достойного уважения.
Великие писатели нас обескураживают, нам трудно писать после них, там каждое слово живо, и долго, еще долго будут потрясать нас сплетенные ими драмы.
У плохих все мертво: едва высохли чернила, слова уже умерли. Их книги не оставляют отпечатка, не оставляют следов. Меня можно упрекнуть: я говорил о лживых книгах, написанных обо мне, что они так грязны, что пачкают руки, — нет, это не так, отличительный признак ничтожных книг — пустота, после них не остается ничего, абсолютно ничего.
Есть писатели ни рыба ни мясо, мелкие, второго ряда, есть и неудачные книги великих мастеров: в них перемешано живое с мертвым, одно держится, другое провисает. На протяжении одной главы, страницы, даже фразы — живая плоть и мертвечина, уголек и зола, искорка и пылинка, сияние и черный провал слов-самоубийц.
Попробуйте, проведите тест.
Проверьте любимые и ненавистные книги, поиграйте в «живое и мертвое».
В минуту сомнения можете проверить свои.
Я как-то проверил, тест не обманывает, убедитесь на собственном опыте.
3 июня 2008 года
Дорогой Бернар-Анри, как раз перед вашим письмом я вдруг получил от Маттиаса Венсено приглашение на фестиваль поэзии, который он проводит каждый год в Коррезе в августе. И едва не согласился. В душе проснулось томление, ожила романтическая иллюзия, будто можно вернуться в молодые годы, когда я был известен как поэт и только как поэт, к тому же только среди тех, кто интересовался у нас поэзией, и поучаствовать вновь в скромных празднествах, организованных муниципалитетом при поддержке генерального совета или местного отделения банка «Креди агриколь». Поверил, что можно вернуться в те годы, когда был счастлив.
Но тут же, как вы понимаете, осознал невозможность этого. Нынешняя моя слава компрометирует не только меня. В неловком положении оказались бы и другие участники, и даже сам фестиваль. С некоторых пор мне воспрещены подобные радости. Есть и еще препятствие, возможно даже более серьезное: я не могу себе представить, что участвую в публичном чтении во Франции. Я долго оберегал себя от паранойи и думаю, что лучшим лекарством послужило мне чтение в раннем возрасте книги «Прогулки одинокого мечтателя» [114]. Меня тогда очень напугало безумие, ощутимо нарастающее с каждой страницей, и я поклялся, что постараюсь его избежать. Сегодня приходится склонить голову перед очевидным: я не избежал его полностью. Узнаю симптомы: тахикардия, плывущие от перенапряжения мозги, заторможенность на нервной почве.
Конечно, у меня есть оправдание. Если кто-то во Франции и заслуживает оправдания за свою паранойю, то это я.
Руссо тоже.
Когда что-то такое высказываешь, люди понимающе смотрят на тебя и насмешливо поджимают губы. Я опять вспоминаю интервью Курта Кобейна, он говорил, что был куда счастливее, когда колесил в фургоне со своей рок-группой и выступал в крошечных зальчиках, не привлекая внимания журналистов. Люди в таких случаях возражают: зато теперь у вас есть слава, есть деньги, вам не на что жаловаться. Проходит еще немного времени, и вас упрекают, что вы с жиру беситесь. И только после того, как человек пустит себе пулю в лоб, до окружающих начинает доходить, что он не шутил, ему в самом деле было плохо.
Все, что вы, дорогой Бернар-Анри, — написали относительно известности в узком кругу, мне чрезвычайно близко. У меня была такая известность, и я жил так долгие годы. Тебя читают собратья, и никто кроме них.
Все это мне не только знакомо, но живо до сих пор. Несколько месяцев назад я получил антологию французской поэзии, составленную Жаном Оризе для издательства «Ларусс». В посвященной мне справке он мимоходом замечает, что кроме стихов я опубликовал несколько романов, вызвавших бурную полемику.
Поймите меня правильно, Бернар-Анри, в моих словах нет позы, нет аффектации. В мире Жана Оризе кроме поэзии, безусловно, существует и проза, но она гораздо меньше для него значит.
Вот еще один случай. Как-то я повстречал Лионеля Рэ в аптеке центра «Италия-2». Мы немного потолковали о его здоровье, у него возникли проблемы, он собирался обследоваться. Еще он сообщил, что недавно ушел на пенсию (раньше он преподавал в лицее Шапталь). Потом спросил, чем я занимаюсь, я ответил, что собираюсь снимать фильм. Он сказал, что это любопытно, увлекательно. Он знал, что я написал несколько романов, однако заметил, что я давно не издавал стихов. Упрек был мягким, но вполне серьезным, по его мнению, мне пора было снова заняться делом.
Уильяма Клиффа я встретил в поезде Париж — Брюссель, и он тоже говорил со мной о стихах. После общепринятых банальностей он сразу перешел к Вийону, потом упрекнул меня за слишком вольное обращение с александрийским стихом.
Удивительно, потрясающе, что такие люди еще есть. Хочется, нет, не хочется, а необходимо сказать: еще существуют.Люди, придерживающиеся столь устаревшей системы ценностей, ни в чем не совпадающей с современной.
Сколько они еще просуществуют? Уверен, что издательство «Галлимар» осознает свои культурные обязательства и сочтет своим долгом опубликовать стихи наших старых поэтов, пока они еще живы, однако сомневаюсь, что оно станет лихорадочно отыскивать их последователей.
Хотя несправедливо бросать камни в издателей: я давно уже не вижу в книжных магазинах отдела поэзии.
А что делать книжным магазинам, если на стихи нет спроса?
Быть может, мы живем в мире, где поэзии попросту нет места (именно такой вывод сделал Герасим Лука [115]и покончил с собой).
Что-то необычайно драгоценное исчезает. Исчезает у нас на глазах. Я свидетельствую: исчезновение произошло на протяжении моей жизни, даже в рамках моей недолгой авторской жизни, я видел, как полок со стихами в книжных магазинах становилось все меньше. И меньше на этих полках становилось книг. Хотя и я присутствовал при ежегодных взрывах энтузиазма, сродни советскому, среди ответственных чиновников, ежегодно поздравляющих друг друга с небывалым успехом «Весны поэтов», с необыкновенным наплывом публики. Даже вспоминать противно.