Неудивительно, что меня заполонили обе эти страсти. По сути, любовь и творчество тождественны, неразделимы. Неразличимы. Один тип энергии. Влечение. Поиск. Безудержность. Воздержание. Смесь сладострастия и боли, натиска и терпения, слепоты и ясновидения. «Что заставляет вас писать?» Невозможность вечно заниматься любовью. Что заставляет вас заниматься любовью? Невозможность писать весь день. Что отвлекает вас, мешает писать? Истома и утомление любви. А вдохновение, работа мысли может на время разлучить с любимой? Творчество иногда одолевает любовь? Разумеется! Две страсти борются, неразрывно связанные. Что может тело? — спрашивал Ницше. Что оно может? Чего хочет? Какой высшей идее служит? Оно может многое. Я не Беккет, который в ответ на тот давний вопрос: «Почему вы пишете?» — буркнул полвека спустя: «На другое не годен». Мое тело, если я пожелаю, годно на многое, помимо творчества и любви. Оно может трудиться, перемещаться, заботиться о себе, лечиться, спать, сражаться, питаться, шуметь, двигаться. Но вот что знаменательно: любая моя деятельность в конечном счете служит любви или творчеству. Практически я делаю только то, что прямо или косвенно связано с двойным наслаждением, с искусством любить и с искусством писать. Мне дано тело, которое по-настоящему может только любить и писать, писать и любить. В любви я нахожу источник творчества, в творчестве — стимул для любви. Только так и никак иначе.
Я не отрицаю расхожего мнения, будто писательство — своеобразный невроз. Творчество вытесняет из жизни все остальное, только любовь, то сражаясь, то объединяясь с ним, способна укротить его на время, только любовь равна ему по мощи. Вспомните «Слова» Сартра, последнее проклятие книгам, вопль ненависти, бунт против гнета литературы. Но мне, особенно поначалу, этот гнет очень нравился. Зачем же бунтовать? С какой стати? Ради чего? Творчество, повторяю, одна из двух моих страстей, третьей попросту не существовало, заменить писательство было нечем… К тому же, как Дон Кихот, я жил книгами, жил в книгах, поклонялся слову, искренне горячо верил, что «в начале было Слово»,что слово — основа моего существа. Хвастаться тут нечем. Так уж оно случилось. Это ни хорошо, ни дурно. Я так устроен, и все. В этом убеждении дошел до крайности, если не сказать: до смешного…
Относительно убеждений. После того как мне исполнилось двадцать, я, в противоположность вам, бросил писать романы и принялся верой и правдой служить своим убеждениям. И чем я становлюсь старше, тем тверже верю в слово: даже в идеологии, даже в поиске истины слово главенствует. Принято считать, что философам приходят в голову бесплотные идеи, а потом они облекают их в словесную форму. Ничего подобного! Мой личный опыт свидетельствует о том, что слово, наоборот, приходит первым! Слово — отправная точка понятия, а не материал для его оформления. Слова сцепляются, движутся, пробиваются к ясности, и вот наконец вспышка света — точное слово, а значит, ясная мысль.
Жизнь. Я благодарен жизни. Мне чужда меланхолия, я не страдаю депрессией, не угнетаю унынием ближних. Другое дело, что с годами радости, будни, удовольствия, встречи стали занимать меня не сами по себе, а как возможность приняться за плетение слов. (Конечно, не сразу, а позже, когда-нибудь, в прозаических набросках, в сценариях или в дневнике, который заменяет мне писание романов; я веду его вот уже тридцать лет и рано или поздно опубликую.) Альтюссер говорил: «В размышлениях не обретешь реальности»; сосредоточившись на понятии «собака», не получишь мгновенно симпатичного пушистого зверька, и единственное утешение тут, по справедливому замечанию Спинозы, что тебя зато и не покусают. Я не ищу реальности, по-прежнему верю только в слово, мой невроз — страсть к писательству — неизлечим. Однако, парадоксальным образом, я также верен и своему старому, ныне развенчанному, учителю.
Живопись. Кино. Прикладное искусство. Книги, в их вещественной ипостаси (азарт коллекционеров мне непонятен, и я иногда расспрашиваю Пьера Леруа, страстного библиофила, в чем суть его увлечения). Со всем этим у меня полный швах. Я никогда никому не говорил того, что скажу сейчас вам, но, поверьте, я не обманываю: все это для меня абсолютно не существует. Другое дело, если понадобится написать искусствоведческую статью. Когда издательство «Дифферанс» заказало мне книгу о Пьеро делла Франческе, я много времени провел в Перудже, Монтерки, Борго-Сан-Сеполькро, часами торчал в Национальной галерее, в музеях Берлина, в Ареццо. Я пересмотрел все фильмы с Лорен Бэколл, вплоть до самых бездарных, когда мне понадобилось ее прекрасное лицо для другого произведения, зримого и звучащего, — фильма «Дни и ночи». Но любоваться картинами, ходить в кино просто так, впустую, «из любви к искусству» — разве это удовольствие? Нет, избавьте меня от таких удовольствий! Я оглянулся назад и с ужасом сообразил, что вот уже много-много лет не «жертвовал» ни единым днем, ни единым вечером плодотворной работы ради фильма, картины, оперы. Что фильмы и картины нужны мне только для написания статей или книг. С еще большим ужасом я заметил другое. Как только заказанная мне книга закончена и сдана в издательство, как только я нашел нужные слова о Мондриане, Макао, современной крупной прозаической форме, театре Томаса Бернхарда, коллажах Энди Уорхола, фотографиях Ричарда Аведона, руинах Лагоса или Кабула, захолустьях Америки, предсмертных муках Шарля Бодлера, фильмах Копполы или Вуди Аллена (меня всегда спасала, вынуждала хоть чем-то интересоваться неутолимая жажда писать, потому что и здесь со временем так же, как в любви, мы нуждаемся в смене декораций и новых эмоциях), все это больше не имеет для меня ни малейшего значения, ведь статья готова, книга написана. Констатирую не без смущения. Я мгновенно освобождаюсь от впечатлений, они словно гаснут внутри. Отныне и до конца моих дней я спокойно обойдусь без «Триумфа целомудрия» [112]Пьеро делла Франчески, хотя в свое время эта картина меня заворожила. Ради нее я ездил во Флоренцию, блуждал по галерее Уффици. Нет, не ради нее, ради книги.
Поэтому приходится осторожничать.
Случается, работа требует не только познаний в области живописи, кино, но и в области политики, морали, этики. От твоего репортажа зависит судьба живых людей, мужчин и женщин. Вот тогда я крепко держу себя в руках, не позволяю резвиться своей «творческой натуре», беззаконной и бессовестной. Это она подзуживает меня нарушить синтаксис, поменять слова местами, исказить их смысл, поэкспериментировать с ритмом, выкрикнуть то, о чем следует молчать, опустить существенное. Ограничения мне вообще на пользу, они уберегают меня от себя самого, и потому я трачу немало времени, нарочно создавая всевозможные препятствия. По этой причине я взялся наладить радиовещание в Бужумбуре, чтобы заставить себя туда вернуться. Время от времени пишу двум инфантильным старичкам, хотя восемь лет назад в Вене они не слишком меня заинтересовали: мол, дали материал для статьи о движении против националиста Йорга Хайдера, и спасибо, разрешите откланяться. Против воли наладил приятельские отношения с жителем Нджамены, чтобы сохранить связь с Дарфуром. Подружился с пакистанским проводником. Взвалил на себя обременительное сотрудничество с «Нувель де Кабуль», что вынуждает меня там бывать.
Иначе с собственной «творческой натурой» мне не сладить.
Думаю, вы согласны, что в моих действиях есть определенная логика.
Итак, слова или вещи? По-моему, ответ очевиден.
Литература или жизнь? Жизнь в литературе. Поскольку жизнь, не облеченная в слова, для меня не жизнь.
А разве писатель не загоняет жизнь в клетку? Не замуровывает ее в гробик с картонной крышкой? О книгах-гробах говорил Сартр в конце жизни, беседуя с Мадлен Шапсаль. Они — главная тема его «Критики диалектического разума». Нет, не замуровывает. Напротив. Я не знаю ничего более жизнеутверждающего, чем складно сложенные слова. В противоположность Сартру, который «гроб» и «книгу» сделал синонимами, я вижу пышное цветение жизни именно на страницах литературных произведений. И поэтому, по моему скромному мнению, Бодлер неизмеримо выше Рембо. Помните максиму Рембо: «Подлинная жизнь отсутствует. Мы пребываем вне мира»? [113]Какое ужасное заблуждение! Непростительное безумие отречься от своего несравненного дара и бежать из Шарлевиля в Харар; мечтать о ясновидении, о погружении в «неизведанные глубины», а в действительности бродяжничать и бесцельно перенимать чужие языки! «Одно лето в аду»? Нет, постоянное пребывание в преисподней. Зато как же мне дорог Бодлер! Даже в его проклятиях слышится благоговение перед словом.