Паам ахас бохур яца бохур ве-бахура
[135]…
Ирвинг — он грыз спичку — пришел ко мне после ужина, по дороге мы прихватили Херши и Гаса. Я был польщен — Ирвинг в первую очередь зашел за мной — и стал расписывать, какие замечательные парни Херши и Гас, при этом тонко давая понять, что дружить со мной куда интереснее.
И все четыре года, что я проучился в средней школе, по вечерам в пятницу мы — я, Ирвинг, Херши и Гас — неизменно ходили в «А-боним».
Война закончилась. Один за другим возвращались домой братья и дядья.
— Ну и что ты про это скажешь?
— Скажу, что это хорошая школа.
«Стар» написала, что ветеран из Денвера в приступе безумия перестрелял на улице кучу народа; «Ридерз дайджест» предостерегал нас — не следует докучать ветеранам вопросами: они прошли через ад; при всем при том ветераны с улицы Св. Урбана скидывали форму, покупали костюмы и начинали с того самого места, с которого их сорвала война.
УМЕР ГИТЛЕР ИЛИ НЕТ? — это касалось каждого из нас. Это и конец военным нехваткам. Сахар, кофе и бензин можно было купить без карточек. Бюро «Помощь покупателю» предостерегало домохозяек: не следует приобретать мыло или расчески у разносчиков, выдающих себя за инвалидов войны. Репортер рискнул пройти из конца в конец главную улицу Калгари в форме эсэсовца, и никто его не остановил. «НЕУЖЕЛИ МЫ ЗАБЫЛИ, ЗА ЧТО ОТДАЛИ ЖИЗНЬ НАШИ ПАРНИ?» — вот что он хотел узнать. Тед Уильямс [136]не погиб, не погиб и Джимми Стюарт [137]. Маккензи Кинг писал: «Мне доставляет большое удовольствие — и как человеку, и как премьер-министру — выразить дань признательности канадским евреям, служившим в наших вооруженных силах в только что окончившуюся войну». С Питом Греем, игроком торонтских «Мейпл ливз», расторгли контракт. Его место занял вернувшийся с войны ветеран.
Гарри, руководитель нашей группы в «А-боним», отслужил в канадской армии, там в его обязанности входило показывать вернувшимся с задания летчикам-истребителям пленки, снятые во время боя. Каждый раз, когда летчик стрелял, объяснял нам Гарри, камера, вделанная в крыло, снимала бой, устанавливая таким образом, сбил летчик вражеский самолет, или ему только показалось. На некоторых пленках, рассказывал Гарри, видно было, как немецкий самолет охватывает пламя. Однажды чуть не все пилоты, возвращаясь на базу, пролетели над улицами немецких городов на бреющем полете и, забавляясь, стреляли по велосипедистам. Как только велосипедист падал, съемка обрывалась.
Отец Херши — в начале войны он торговал утилем, — добродушный толстяк, чьи занятия спортом ограничивались тем, что по воскресеньям он, сидя на дешевых трибунах «Делормье даунз», щелкал орехи, нынче возил в свой охотничий домик на берегу озера в Северном Квебеке артиллерийских полковников и их секретарш на зафрахтованных самолетах. Он выбился на первое место в торговле излишками армейского имущества — грузовиками, джипами и прочей тяжелой техникой. Семья Херши переехала на Утремон-стрит.
Дудди Кравиц тоже откочевал. Поименовав себя «Продавцом-победителем», он купил четыре автомата по торговле арахисом и расставил их на четырех самых, как он вычислил, людных углах по соседству.
Мы с Ирвингом стали неразлучны, при всем при том отец его меня ужасал.
— Знаешь, кто ты такой? — то и дело повторял он. — Отцов промах — вот ты кто.
Отец Ирвинга — жилистый, седой, с ехидными черными глазами — вдовел. Я ему поражался: он ел некошерную пищу, выпивал. И не так, как мой папа и другие отцы: те на бар-мицвах в синагоге опрокидывали по-быстрому рюмочку-другую водки, заедали медовой коврижкой — голова запрокинута, глаза подернуты влагой.
— Водка что надо. Лучше не бывает.
— Прогревает прямо до самого нутра.
— Хорошо пошла.
Отец Ирвинга пил пиво «Черная лошадь» бутылку за бутылкой. Угрюмо, с застывшей улыбкой сидел за кухонным столом и вдруг — ни с того ни с сего — выкрикивал: «Потяни меня за палец!» А потянешь его за палец — он оглушительно рыгнет. Часто он засыпал, уронив голову на стол, — рот разинут, в коротких почерневших пальцах дымится сигарета. Иногда в субботу вечером он вместе с нами слушал хоккейные матчи по радио. Он болел за «Канадьен».
— Ни «Ракету», ни Дюрнана никому не переиграть. Вот на кого надо ставить. С ними не прогадаешь — ну, ну, вот, вот оно… — Он осторожно приподнимался со стула. — ТНС. — Удовлетворенно замолкал. — Знаешь, что это значит, парень?
Ирвинг, зажав нос, лез открывать окно.
— Тихо, но смертоносно.
А в другой раз отец Ирвинга сказал:
— Вот, — и сунул палец мне под нос. — Нюхай!
Оторопев, я втянул носом воздух.
— На этот раз бумагу пробил — во как!
Отец Ирвинга издевался над «А-боним».
— Ну и что вы, шмендрики [138]вы этакие, затеяли? Спасать евреев вздумали? Да стоит арабам захотеть, и они в два счета скинут евреев в море.
Иногда по пятницам я с позволения родителей ночевал у Ирвинга и мы засиживались допоздна — говорили об Эрец.
— Жду не дождусь, когда уже наконец смогу туда поехать, — говорил Ирвинг.
Я мало что помню как о наших сходках по пятницам, так и о накаленных общих сборищах по воскресеньям. В памяти всплывают ходячие словечки. Ишув [139], «Белая книга» [140], эмансипация, Негев, ревизионист, алия. Пьер ван Паасен [141]был за нас, ему мы доверяли. К Кестлеру [142]после «Ночных воров» мы прониклись презрением. Когда наши сходки заканчивались, мы спускались вниз, в беленый известью погреб, и отплясывали с девушками хору. Я почти никогда не присоединялся к танцующим — предпочитал попыхивать в стороне свежеприобретенной трубкой и смотреть, как вздымается грудь Гитл. После танцев мы буйной гурьбой вываливались на улицу и заканчивали вечер или обжимоном в доме кого-нибудь из девчонок, или походом в кегельбан.
Каждое воскресенье нам читали лекции о восстановлении плодородия почвы, показывали фильмы, воспевавшие жизнь в кибуцах. Мы все как один собирались уехать в Эрец.
— Еврею здесь делать нечего. Ему ничего не светит.
— Слыхал про брата Джека Циммермана? Он в Квебеке занял третье место на вступительных экзаменах, и ты думаешь, его приняли на подготовительные курсы при медицинском колледже? Как бы не так!
По воскресеньям мы спозаранку звонили в двери — собирали деньги на Еврейский национальный фонд, трясли алюминиевыми кружками перед носом выдернутых из постели, заспанных хозяев, требуя так, словно они принадлежат нам по праву, четвертаки, десятицентовики и пятаки, которые позволят возродить пустыню, купить оружие для «Хаганы» [143]и, между прочим, урвать тридцать пять центов, чтобы купить билет на утреннее представление в «Риальто». Мы заклеивали конверты в Сионистском штабе. Наш хор пел на сборищах, где собирались деньги на различные фонды. Летом те из нас, кто не работал официантами или рассыльными, уезжали в лагерь, в кишащую комарами Лаврентийскую долину, и там снова слушали речи, учили иврит и — за неимением арабов — следили: не появились ли в окрестностях подозрительные франко-канадцы. Нашим героем — и соперников он не имел — был халуц [144], он и сейчас стоит у меня перед глазами на страницах Бог знает скольких брошюр — ясноглазый, несгибаемый, с винтовкой через плечо, с серпом в руке.
Как-то раз в пятницу после сходки Ирвинг отвел меня в сторону: