Война означала: если есть много моркови, будешь видеть в темноте не хуже ночных истребителей. Два растопыренных пальца означают — V (victory) — победа! На Рейне Пол Лукас стоит на страже. В окнах всех табачных и кулинарных лавчонок висели плакаты — они предостерегали хасидов, оптовых галантерейщиков и меламедов не болтать лишнего о передвижении наших войск. Студенты университета, в том числе и мой двоюродный брат Джерри, ездили в западные провинции — убирать пшеницу. Мои дядья назвали своих собак — они купили их для охраны свалки — Адольф и Бенито. Арти, Гас, Херши, Дудди и я в войну прекратили собирать программы хоккейных матчей и вместо этого увлеклись самолетами. На переменах мы махали перед носом друг у друга картинками с изображением самолетов. Я научился отличать немецкие бомбардировщики от английских истребителей.
Один из первых добровольцев погиб чуть не сразу же. Бенджи Трахштейн пошел в Королевские канадские вооруженные силы, и, когда он в первый раз поднялся в воздух вместе с инструктором, тренировочный самолет развалился и разбился в окрестностях Монреаля, а Бенджи сгорел. Обуглился. На его похоронах отец сказал:
— Значит, такая его судьба, так ему предопределено. Если твое время придет, оно придет.
Миссис Трахштейн тронулась в уме, а отец Бенджи, бакалейщик, стал живым укором для всех и каждого. «Когда твой сын-спекулянт пойдет воевать?» — спрашивал он одну мать, другой говорил: «Сколько ты дала врачу на лапу, чтобы освободить сынка от армии?»
Мы стали обходить бакалею Трахштейна стороной, объясняя это тем, что он перестал мыть руки: стоит взять полкило сыра или съесть селедку, до которых он дотрагивался, — и тебя стошнит. Подозревали также, что анонимные письма с доносами на владельцев других магазинов в Военный комитет по ценообразованию и торговле посылал не кто иной, как Трахштейн. Письма эти были докукой, влекшей за собой чувствительные потери. За таким доносом неизбежно следовал визит инспектора — ведь он обеспечивал ему двадцатник, а то и ящик виски.
Бессмысленная гибель Бенджи стала жупелом: ею стращали любого парня, если подозревали, что он способен вгорячах пойти в армию. И тем не менее наши парни записывались в армию добровольцами. Одни от гражданских чувств, другие от скуки — таким море было по колено. Как-то субботним утром Горди Рот, долговязый парень с курчавой шапкой волос и водянистыми голубыми глазами, явился в синагогу «Молодой Израиль» в офицерской форме. Отец его — вне себя от горя — разрыдался и поплелся из синагоги, так ничего и не сказав сыну. Те, кто предпочел и дальше учиться в Макгилле, освободившись таким образом от военной службы, сочли себя оскорбленными поступком Горди. Одно дело, если свежеиспеченный дантист берет назначение в военно-медицинскую службу, и совсем другое, если парень бросает юридический факультет и идет в пехоту. Втихаря ребята говорили, что не такой уж Горди и герой: его бы так и так отчислили из Макгилла. Сынок Гарберов — он специализировался по психологии — плел много чего о жажде смерти. Но Фей Кац презрительно морщила нос и подкалывала его: «Языком молоть ты горазд, но у самого-то тебя кишка тонка».
Мамаши, которые прежде выхвалялись друг перед другом здоровьем своих отпрысков, а детские болезни считали свидетельством постыдной слабости, нынче больше всего радовались их плоскостопию, астигматизму, шумам в сердце или грыже. После месяца в университетском военном лагере мой двоюродный брат Джерри приковылял домой со сбитыми в кровь ногами и желтухой. Некий сержант Маккормик обозвал его хитрожопым жиденком.
— Чего ради нам воевать за них, за этих фашистов? — сказал папа.
— Бедненький, чего только он там не натерпелся, — сказала мама.
Брат Херши воевал в Европе. Двоюродный брат Арти из Америки служил в морской пехоте. Джерри меня разочаровал, я избегал смотреть ему в глаза.
Как-то вечером папа прочел нам заметку — она была напечатана на первой полосе «Стар». Немецкому летчику, сбитому над Лондоном, понадобилось переливание крови. «Вот так-то, парень, — сказал ему английский врач. — Теперь в твоих жилах течет добротная еврейская кровь». Перед тем как перевернуть страницу, папа долго чесал в затылке, и я видел, что заметка его порадовала.
Лишь Танский, владелец углового заведения «Табачные изделия и напитки», подвергал сомнению бескорыстие британцев. В битве за Атлантику потопили много пароходов, это так, но мало кто знает, что подлодки никогда не торпедируют пароход, если он застрахован компанией «Ллойд», а также что некоторые немецкие заводы никогда не бомбят, потому что среди их директоров есть и англичане.
Если Танскому не давало покоя коварство еврейских капиталистов, нас больше тревожили франко-канадцы — и для этого, по правде говоря, имелись куда более веские основания. Партия Дюплесси «Union Nationale» распространяла брошюру, на обложке которой был изображен отвратный старик еврей с длинным крючковатым носом, уволакивающий во тьму мешки с золотом. Надпись поверх его головы гласила, что Айки следует убираться восвояси, в Палестину. Мистер Блумберг, наш учитель, тоже так считал:
— Еврей должен жить только в Эрец. Но вы, ребята, слабаки. Вы даже не представляете себе, что такое настоящий еврей.
Сионизм главы нашего хедера был другого рода. Его страстью была литература. Ахад га-Ам [129], Бялик [130], Бубер [131]. Тем не менее я ухитрился окончить ФСШ, ни в коей мере не поддавшись этим веяниям. По правде говоря, я, наверное, никогда не стал бы сионистом, если бы не Ирвинг.
Ирвинг — он учился со мной в одном классе — поначалу не замечал меня. Но в день, когда нам раздали табеля, он неожиданно подошел ко мне в раздевалке и шутливо хлопнул по плечу.
— Прими и проч., — сказал он.
Я оторопел.
— У тебя же у самого второе место, разве нет?
Ирвинг был воплощением всего, что меня восхищало. Он ходил в блейзере, на его широкой спине красовались вышитые золотом буквы ИРВ, на груди — хоккейный герб. Он был боксером, выступал за Ассоциацию иудейской молодежи и в школьной баскетбольной лиге закидывал мячи лучше многих. Когда Ирвинг ловко вел мяч, девчонки, визжа, вскакивали с мест и выкрикивали:
X 2, Y 2, H 2S0 4!
Фемистокл, Фермопилы,
Пелопоннес идет войной,
Раз, два, три, четыре!
Ирвинг — наш герой!
Ирвинг — в бой!
Ирвинг щеголял в неимоверно зауженных брюках, в бумажнике носил презервативы.
— Хочешь сегодня пойти со мной в «А-боним» [132]? Если тебе там понравится, глядишь, и сам вступишь.
— Почему нет? — сказал я.
Клуб «А-боним» находился на улице Жанны Манс, неподалеку от дома моего деда, и я помню, что в пятницу вечером, когда хаверим [133], с подъемом распевая, проходили мимо, старик злобно зыркал на них. Дело происходило в канун субботы, и лишь это препятствовало деду позвонить в полицию и пожаловаться, что от этих хаверим можно оглохнуть. Дед был твердокаменный ортодокс. По субботам нам запрещалось зажигать свет и рвать бумагу. Поэтому на одну из моих теток по пятницам, ближе к вечеру, возлагалась обязанность нарвать столько пипифакса, чтобы его хватило на субботу; а один из моих дядьев соорудил приспособление вроде тех, что рисовал Руб Гольдберг [134], главной частью которого была веревка, привязанная к часам, — в полночь, когда звонил будильник, оно выключало свет в уборной и в коридоре.
Теперь мне придется, невзирая ни на что, проходить с гурьбой хаверим мимо нашего дома. Толкаясь, кидаясь снежками, цепляясь к девушкам, горланя: