Единственным проявлением этой любви, уникальной в его жизни, он понимал, может быть только уход, не оставляющий за собой, да и от себя, никакого следа, из страха, что Карин может последовать за ним куда угодно. Когда пять лет спустя он, студент теологического факультета в Марбурге, получил известие о преждевременной смерти сестры, ему тогда не хватило мужества поехать к родителям, чтобы вместе оплакивать ее. Но именно с этого момента он почувствовал возможность любить, живя в постоянных молитвах и стараясь освободиться от той страсти.
В шестьдесят шесть лет это воспоминание сжигало его, будто бы не прошло более пятидесяти лет. И странно, но он был благодарен судьбе за любовь к женщине.
Конклав запрещен для женщин, они недозволены и всю жизнь этим престарелым священникам. Половину мира теряет эта категория людей, которая должна понимать мир, прекращать зло, сдерживать насилие, останавливать сумасбродства, прощать слабости.
А этот удивительный скандал в районе, где существует «универсальная» любовь, без настоящей любви. Да, он познакомился в юности с той жизнью – прежде чем понял, что именно там его настигла первая ступень к аскетизму. Он был благодарен своей жизни.
Но, может быть, подобными мыслями он оскорбляет своих старших собратьев, которые сейчас в своих постелях спят глубоким сном, платя долг своему телу. Может быть, многие из них, как и он, хранят в сердце секрет запрещенной и безвозвратной любви, или не позволяют себе даже думать о ней из соображений этики, представляемой ими. А может быть, из-за этого тотального отстранения, как и он на других дорогах, они видят свою собственную силу в любви к Богу.
6
Стол в кабинете Этторе Мальвецци, за которым сидели итальянские кардиналы, был завален газетами на самых разных языках.
Кардинал из Палермо читал вслух некоторые заголовки, пропуская наиболее льстивые и ехидные.
– «Конклав работает вхолостую. Никакого согласия на десятый день», «Намечается борьба между фракциями конклава, самая тяжелая за последние столетия», «Итальянцы дают бой»? С самого начала потеряли время. Семнадцатое голосование – все еще черный дым», «Черини сгорел на первом же голосовании», – смотри, что выделывают! – прокомментировал, акцентируя гласные, Рабуити. – «Поднимаются голоса восточных кардиналов, но кое-кто не исключает перевес кардиналов из французской курии? – слышишь, Жан, это о тебе? – и, переворачивая страницы «Le Monde», к экс-секретарю государства Его Святейшества: – Нет, вы только послушайте этих китайцев, даю перевод: «Сколько стоит Италии день конклава в Риме? Самозванные представители Бога нищеты и бездельнической любви, среди тысячи удобств с роскошными ежедневными покупками от итальянского государства, не имеют намерений возвращаться домой. Неплохо поступает наше правительство, отказывая в разрешении на выезд из страны китайцу, названному кардиналом Гонконга в Риме, для участия на этом совещании?» С Китаем никогда ничего нельзя привести в порядок… Хоть русские более сдержанны с их философской православной враждебностью: «Римские кардиналы только тратят попусту время, трудно предположить – что на самом деле происходит в этом центре власти…?» – это явно из эпохи Достоевского, который видел католиков в России именно такими.
– Даже если это и так, там, у них нас никогда не понимали. При дворе Петра Первого целую неделю посвятили пародированию римского Двора, выбирали папу, предаваясь кутежам с гоготом и кудахтаньем, – уточнил Никола Джистри, архиепископ из Флоренции, который хорошо знал русский язык и занимался переводами. Это он настоял на совете итальянцев в апартаментах Мальвецци и подозревал хозяина комнат в голосовании за самого себя – якобы для того, чтобы утяжелить ситуацию.
Мальвецци, напротив, не сопротивлялся, и принял наступившую паузу со вздохом облегчения. Зачем бороться, как, вероятно, поступил бы ливанский кардинал, вписавший его имя в бюллетень. Должно быть правду, продолжавшую его пугать, он преувеличивает. Тем более, в зыбкой атмосфере последнего голосования, когда была дана битва кардиналам Востока и Америки, будто возобновилась «холодная война». Однако существовал же этот единственный голос за него.
В последние ночи заснуть было трудно; спал всего каких-нибудь три-четыре часа. Все чувства обострились, и он внимательно прислушивался к тысячам шорохов в этом старом дворце, где только-только он начал понимать тайны и закрытую от внешнего мира обильную местную жизнь.
* * *
Несколькими ночами раннее никак не мог остаться в постели и оделся около полшестого, стараясь двигаться бесшумно, чтобы не разбудить монсеньора Контарини в соседней комнате. Прошел в большой вестибюль на своем этаже; на своде – фрески Алессандро Мантовани,[38] которого во времена папы Льва XIII[39] принимали за нового Рафаэля. Вдруг понял, что в эти часы почти никто не спит. Несколько раз он встречал прелатов и секретарей, все на бегу, чтобы ответить на несколько вызовов – кому-то из его коллег что-то надо было. И многие персональные секретари метались вверх-вниз по лестницам, ведущим в кухню, кто с коробками с медикаментами, кто с бутылками воды и стаканами, а кто и с тарелками с едой.
Да и врачи, которые следили за здоровьем преосвященных, постоянно и напряженно двигались всю ночь: то с аппаратом для измерения давления, то со шприцами в руках – кому-то срочно понадобилось сделать успокаивающий укол. И это хождение взад-вперед разного народа в середине ночи бесконечно расширялось и беспокоило, хотя понятна была грустная необходимость: возраст его товарищей увеличивался, к тому же было известно, что, по достижении восьмидесяти лет, кардинал тут же терял право на участие в конклаве.
В следующую ночь он пошел в другой вестибюль, чтобы поискать лоджию, открытую на двор Сан Домазо, и глотнуть свежего ночного воздуха. Проходя мимо одной из дверей, услышал крик кардинала из Сиднея, который можно было прекратить только уколами морфия. У него был рак, но он хотел участвовать в конклаве и уговорил своего врача не говорить никому о болезни. Одним кардинал был доволен: морфий ему давали со всей щедростью, на которую был способен ватиканский врач.
Кто-то, возможно и Рабуити, как-то сказал, что архиепископа из Сиднея в энный раз изматывал кризис его страшной болезни, лейкемии.
С наступлением рассвета, после ночи с криками этого несчастного Мюррея, епископа из Сиднея, вернулся к себе и позвонил сестре Кларе в Болонью, зная, что встает она рано.
– Это ты, Этторе? Как дела?
– У меня все хорошо, но только я беспокоюсь.
– О чем? Что случилось? Как там у вас?
– Да, никак… никакого продвижения, небось, сама знаешь из газет. Давай поговорим о другом. Что делает Франческо? Вы машину ему купили? Он едет в Америку этим летом?
– Конечно, нужно было купить машину – все лучше, чем мопед. Сейчас мы же избавились от мучительного страха – как бы он не стал лихачом. Можешь себе представить?… ну, а что сделать? У всех его друзей есть машины.
– А Америка?
– Тут мы еще не отступились, но предвижу, что нам не удастся его уговорить.
– У него ведь была хорошая английская школа, еще в детстве. Не хотите же вы, чтобы он проводил каникулы в Римини, или в Рапалло…
– Да, тут еще девица – а это уже серьезный аргумент.
– Так рано?
– Этторе, да ему же двадцать.
– И что? Вы хоть что-то знаете о ней?
– Естественно, уже два года, и в Америку он собирается только с этой девушкой. Неплохая будет семья, по современным понятиям.
– Это ты говоришь. Вы хоть видели ее?
– Много раз она убегала от него, – парень не находил себе места. Ты не можешь себе представить, каким он становится, когда обнимает эту блондинку. Наконец, вчера представил ее нам.
– Не ревнуй.
– Хотела бы я посмотреть на тебя, будь ты на моем месте.