– Однажды в Хельсинки лютеранский епископ, у которого я гостил, послал меня нарезать веники; но тогда я только простудился, и все.
– Тебя не научили; сауна – это целое искусство. Надо поискать случай, чтобы повторить твой опыт, тогда бы я мог научить тебя сам.
– Где? Не думаю, что ты смог бы отвезти меня в Хельсинки.
– Да, не в Хельсинки. А здесь…
– Здесь?…
– Да, здесь, в конклаве.
Камерленг Святой Римской Церкви, кардинал Владимиро Веронелли, титулованный Сан Карло деи Катинари, поднял голову, уставившись неподвижным взглядом в экс-трапписта, возвысившегося в его глазах из-за прославления собственной доктрины и духовности.
– Да ты не удивляйся. Все кардиналы Востока были бы счастливы восстанавливать свои силы, сменяя сухое тепло паром, как они привыкли делать это с детства, как было и у меня на моем острове с моими. Обнаженность тела – в этом ничего плохого нет, и человеческий опыт учит, что оно оказывается рушит все преграды между людьми. Представь себе тех, которые закрыты здесь, возраст и власть сделали их обленившимися среди этих стен, которые будут повыше китайской.
– Но… неужели ты не шутишь и веришь в эту… не знаю даже, как назвать… в эти безумие, идиотизм, глупость и, если не больше, – провокацию, я-то как раз отношусь с уважением к одеянию, что мы носим.
– К сожалению, мне не удастся тебе ничего втолковать. Повторяю, затворничество может существовать как радость, одни уже умерли в этом мире, а другие народились, с другой стороны… Нужно помогать себе, ведь тело – это дар Божий, не только вина, за которую надо просить прощение.
– Но ты-то, когда был затворником при Трех Фонтанах, бывал в сауне?
– Конечно, нет. Там же был католический монастырь, к тому же в Риме. Знаешь ведь: «со своим уставом в чужой монастырь не лезь», надо было уважать правила. Я тебе рассказывал о другом затворничестве – о том, которое у меня было на моем острове, в Эстонии. И это… этот конклав, который справедливо ты рассматриваешь вне истории и боишься его продолжительности, слишком долгой для стариков, игнорирующих одиночество, большей частью задыхающихся не от мишуры быта, а от обладания властью, ролью, которую они играют, привилегиями и масками усталости от изобилия. Они давно уже забыли об обнаженной коже, жизни без греха, без лукавства и уловок, невинной, как у младенцев…
– Неужели тебе кажется возможным устроить сауну в конклаве?
– Посмотри на распятие, на то, которое за твоей спиной. Там тело обнажено – за исключением набедренной повязки, на нем ничего нет; тело – нагое; между прочим, такое же, как у нас, какими нас сотворили. И это самое распятие стоит по вечерам перед глазами каждого из наших братьев: они перед ним молятся, они перед ним раздеваются, когда собираются лечь в постель.
– Не хочешь же ты на одну и ту же планку поставить обнаженное тело Христа на распятии и нагое тело кардинала!
– Ты постоянно лукавишь, ты со своей латинской, романской, контрреформистской культурой, что отрицает священность тела. Подумай, одно из обещаний, наиболее прекрасное в нашей религии, это и есть воскресение тела.
– Почему ты делаешь вид, что не знаешь: некоторые из наших не могут смотреть невинным взглядом на обнаженное тело?
– Да не делаю я никакого вида. Думаю только, кое-кто из них никогда не «выращивал» бы в себе этого самого отклонения, если бы хорошо помнил, что его тело в детстве тоже было нагим, как помним мы в наших странах. В тех местах, где действительно такое отклонение считается грехом, а не просто входит в моду чувствовать по-иному, чтобы хоть чем-то отличаться от большинства. Нет, не делай такое лицо, моя мысль – не плод подобных взглядов на тело ближних моих; успокойся.
– Да ты только подумай, что ты такое говоришь! Какое значение приобретет Ватикан, если мир вдруг узнает, что кардиналы, закрытые в конклаве, отдыхать ходят в сауну, вместо того чтобы читать, спать, беседовать, молиться?
– Мир? А что это такое – мир? То, что у нас внутри? То, что я воскрешаю в памяти прошлое? Ты сам понял, что мир меняется, что того, старого, уже не существует больше. Мир продолжает свое становление. Из-за того ты так огорчаешься, руководя конклавом, что не способен взять ничего из опыта тех, предыдущих конклавов и не учитываешь, что время бежит. Мир – это факт и для нас; от нашего мужества зависит улучшать его любовью к ближнему.
– Может быть, я слишком стар, чтобы толком следовать твоим рассуждениям. Я ведь просто кардинал Святой Церкви, католик апостолический и римский.
– Затворничество живет, как Кармель,[34] в наслаждениях, не в Фивах с бесовскими искушениями и не в пустыне с колючками. Есть радость и в чувствах, которыми руководит Бог, и радость несказанная. Вспомни Бонавентуру[35] и забудь Фому Аквинского.[36]
– Но твое предложение неприемлемо. Не вызвать бы здесь всеобщего восстания!
– Устройство сауны здесь – только одна из инициатив, чтобы понять из предыдущего опыта, как жить лучше. Не думаю, что она вызовет сильное противодействие. Есть и другое. Ты же умышленно не замечаешь, что в одеждах половины кардиналов есть прямой намек на тело. На Ближнем Востоке турецкая баня – это место встреч, популярное и посещаемое. Индусы, например, тоже воздают хвалу телесным наслаждениям. И потом, сауна – только один пример в моем разговоре. Позволь тебе напомнить, что на всем Средиземноморье греки и латиняне использовали термы как место культурных и политических Встреч, не только для удовольствий. Существовало, между прочим, человечество и до христианства, до сих пор оно бурлит в нашей крови.
– Ну, что ты на самом деле хочешь? Превратить Апостолический дворец в роскошный отель, со всеми услугами: традиционные и китайские рестораны, энотеки,[37] парикмахерские и косметологические кабинеты с их эстетикой и массажами?
– Теперь, когда ты понял проблему именно в нужных терминах, должен тебе признаться, что пришла пора обновить это наше затворничество. Однако уже довольно поздно, дорогой Владимиро, и я не хотел бы дольше испытывать твое благородство. Пора спать, утро вечера мудренее.
– Сон может подарить все что угодно, только не развенчание святости этого места.
– Мне очень жаль, но и здесь я не совсем согласен с тобой. Святое – это не только жертва, покаяние, аскеза, мука, тьма, но также и экспансия, радость, красота и свет. Так что, до завтра и спокойной ночи.
Они расстались у дверей апартамента, не пожав друг другу рук. Один из них, камерленг, был смущен диалогом с «братом», как в Ватикане называют кардинала Пайде те же, что обзывают «синьорой» кардинала из Милана. Другой, вынужденный разочаровать этого человека, который ждал от него только рекомендаций по сокращению времени проведения конклава, был огорчен явным недозволением говорить о некоторых вещах.
Пайде пошел по длинному коридору к лестнице. На углу узкого прохода часы пробили два ночи. Сильно дуло. Огромное окно было распахнуто в темноту ночи, туда, в сторону юга, над домами, над всем Римом.
Дальние лучи света столицы перемигивались, обозначая непрекращающуюся ни на минуту жизнь, даже в часы, предназначенные для отдыха, которые придуманы были человечеством для других надобностей тела, для удовольствий, и первые среди них – для любви, в любой форме ее проявлений.
Он переживал в эти украденные у самого себя часы сна странное чувство, явно отличающееся от того, что испытывал камерленг. Тут, в Апостолическом дворце, в сердце католических традиций, где придерживались твердого церемониала и ничто не происходило случайно, он осмелился говорить о телесных удовольствиях, о радости жить, о священной идее, которая ему виделась в красоте и победе Христа.
Что же придало ему мужество говорить такое? В другие времена он никогда бы не смог вынести на поверхность свое мнение; днем позднее за ним могли бы прийти и отвести в «святой офис», чтобы начать против него процесс. Что это было? Ересь? Искушение дьявола, запрятавшегося в его воспаленной душе, защищая его естество и чувства? Кто не знал о получении удовольствий в жизни и от любви – тоже? Он, который всегда сублимировался в вере и только в ней, особенно после видений блистающего света в пустыне своего острова, когда в его двадцать лет непозволительная страсть к сестре, к его собственной сестре Карин, не давала ему полюбить кого бы то ни было другого?