— Спровадили сюда без единой пайсы, — сказал Раманна. — Мальцу оставалось полагаться только на собственную сообразительность.
И он опять положил ладонь на макушку Зияуддина.
— Которой у него, должен сказать, маловато — даже для муслима!
Зияуддин подружился с шестью другими мальчиками, мывшими у Раманна посуду, и спал с ними в стоявшей за лавкой палатке. Как-то в воскресенье, в полдень, Раманна опустил на окнах лавки жалюзи и медленно покатил на своем кремово-синем мотороллере «Баджай» в храм Киттама-Дэви, разрешив мальчикам последовать за ним на своих двоих. Когда он вошел в храм, чтобы поднести богине кокос, мальчики присели на зеленые подушки его мотороллера и принялись обсуждать значение слов, написанных большими красными буквами языка каннада на карнизе храма:
ЧТИ ТВОЕГО БЛИЖНЕГО, БОГА ТВОЕГО
— Это значит, что твой ближний — и есть твой Бог. — Такую теорию выдвинул один из них.
— Нет, это значит, что Бог близок к тебе, если ты по правде веришь в Него, — возразил ему другой.
— Нет, это значит, значит… — попытался объяснить Зияуддин.
Однако закончить ему не дали.
— Да ты же читать-писать не умеешь, деревня! — хором воскликнули мальчики.
Когда же Раманна закричал, призывая их в храм, он метнулся вслед за всеми, но, сделав несколько шагов, замер и возвратился к мотороллеру:
— Я муслим, мне туда входить не положено.
Он произнес это по-английски и до того серьезно, что один из мальчиков в течение целой минуты не смог найтись с ответом и только по прошествии ее усмехнулся.
За неделю до начала дождей Зия уложил свою котомку и сказал:
— Я еду домой.
Он собирался исполнить долг перед семьей, поработать вместе с отцом, матерью и братьями, пропалывая, или засеивая поля некоего богача, или собирая на них урожай, и все это за несколько рупий в день. Раманна выдал ему пять «дополнительных» рупий (вычтя из них по десять пайс за каждую из двух разбитых Зией бутылок колы), дабы иметь гарантию того, что мальчишка вернется к нему из деревни.
Он и вернулся, четыре месяца спустя, но больным витилиго — розоватые пятна покрывали его губы, пальцы и мочки ушей. За лето лицо Зияуддина утратило младенческую припухлость, он возвратился отощавшим и с некоторой диковатостью в глазах.
— Что с тобой произошло? — спросил Раманна, выпустив его из объятий. — Ты должен был вернуться полтора месяца назад.
— Ничего, — ответил мальчик, потирая пальцем обесцветившиеся губы.
Раманна немедля приказал принести ему приличной еды. Зияуддин схватил тарелку и, точно зверек, зарылся в нее лицом, а лавочник поневоле спросил:
— Тебя что же, дома совсем не кормили?
«Сопляка» показали всем завсегдатаям, многие из которых не один уже месяц спрашивали о нем, а некоторые, успевшие перебраться в открывшиеся поблизости от вокзала чайные, бывшие и поновее, и почище, даже возвращались в заведение Раманны, лишь бы взглянуть на Зияуддина. Когда пришла ночь, Тхимма несколько раз обнял мальчика, а после дал ему целых две монеты по двадцать пять пайс, и Зияуддин молча принял их и опустил в карман штанов. Увидев это, Раманна крикнул пьянчуге:
— Не давай ему чаевых! Он обратился в вора!
Мальчика, пояснил Раманна, поймали на краже предназначавшейся для клиента самсы. Тхимма спросил у лавочника, не шутит ли тот.
— Я бы и сам в это не поверил, — пробормотал Раманна. — Но я видел все своими глазами. Он забрал самсу из кухни и…
И Раманна впился зубами в воображаемую еду.
Зияуддин, скрипя зубами, уже заталкивал в лавку — задом — ящик со льдом.
— Но… он был таким честным парнишкой… — напомнил пьяница.
— Может, он и всегда крал, да только никто об этом не знал. В наши дни никому нельзя верить.
В ящике погромыхивали бутылки. Зияуддин вдруг замер на месте.
— Я патан![1] — И он ударил себя в грудь. — Мы родом из земли далеко на севере, где горы покрыты снегом! Я не индус! Я фокус-покус не делаю!
И он ушел в глубь лавки.
— Что это на него нашло? — спросил пьяница.
Лавочник объяснил, что Зияуддин то и дело несет теперь разную чушь про патан-ватан; наверное, набрался ее на севере штата у какого-нибудь муллы.
Тхимма так и покатился со смеху. А потом, подбоченившись, крикнул в глубь магазина:
— Зияуддин, патаны все белокожие, точно Имран Хан[2], а ты черный, как африканец!
На следующее утро в лавке «Чай и самса» разразилась буря. Зияуддина поймали на месте преступления. Раманна Шетти вытащил его за ворот рубашки к завсегдатаям и потребовал:
— Скажи правду, сын лысой женщины. Ты крал? Скажи правду сейчас же, и, может быть, я дам тебе возможность исправиться.
— Я и говорю правду, — ответил Зияуддин, прикоснувшись согнутым пальцем к своим розовым, обесцвеченным витилиго губам. — Я ни одной самсы ни разу и пальцем не тронул.
Раманна сгреб его за плечи, швырнул на землю, пнул ногой и выбросил из чайной, другие же мальчики, сбившись в плотную стайку, равнодушно взирали на это, точно овцы, наблюдающие за стрижкой одной из них. Раманна со стоном воздел окровавленный палец:
— Он укусил меня, скотина!
— Я патан! — крикнул поднявшийся на колени Зияуддин. — Мы пришли к вам и построили Тадж-Махал и Красный Форт в Дели. Ты не смеешь так обращаться со мной, сын лысой женщины, ты…
Раманна повернулся к завсегдатаям, кружком обступившим его с Зияуддином и пытавшимся сообразить, кто из них прав, кто не прав:
— Здесь никто не берет муслимов, а он лезет в драку с единственным, кто дал ему работу.
Через несколько дней Зияуддин уже проезжал мимо чайной на велосипеде с прицепленной к нему тележкой, в которой позвякивали, стукаясь один о другой, большие бидоны с молоком.
— Посмотри на меня, — насмешливо крикнул он своему бывшему хозяину. — Молочники мне доверяют!
Но и этой работы хватило ему не надолго: Зияуддина опять обвинили в покраже. И он прилюдно поклялся, что никогда больше у индуса работать не станет.
В то время по другую сторону вокзала железной дороги — там, где селились иммигранты-мусульмане, — открывались новые мусульманские рестораны, и Зияуддин нашел работу в одном из них. Он поджаривал на решетке, стоявшей у дверей ресторана, омлеты и тосты и кричал на урду и малайяламе:
— Муслимы, с каких бы концов света вы ни пришли, из Йемена или Керала, Аравии или Бенгала, заходите поесть в настоящую муслимскую лавку!
Однако и эта работа оказалась недолгой — новый хозяин тоже обвинил его в воровстве, да еще и оплеуху отвесил, когда Зияуддин попытался ему возразить, — и вскоре он объявился на железнодорожном вокзале — облаченным в красный мундирчик, таскавшим на голове груды багажа и ожесточенно спорившим с пассажирами об оплате:
— Я — патан! Во мне кровь патанов! Ты слышишь меня — я не жульничаю!
Он прожигал их яростным взглядом, и глаза его выпучивались, а на шее вздувались, обращая ее в горельеф, жилы. Понемногу он вырастал в одного из тех тощих, одиноких мужчин с горящими глазами, каких можно увидеть на каждом вокзале Индии, — они курят где-нибудь в уголке сигаретки-биди и вид имеют такой, точно готовы по первому требованию избить, а если придется, и убить кого угодно. И все-таки, когда давние завсегдатаи лавки Раманны окликали его по имени, Зияуддин улыбался им, и они вдруг замечали в нем нечто от мальчика с ухмылкой от уха до уха, который пристукивал по их столикам стаканчиками с чаем и калечил английские слова. И задумывались, что же с ним все-таки такое случилось.
В конце концов Зияуддин стал затевать драки с другими носильщиками, и его вышибли с вокзала, и несколько дней он бродил без дела, равно кляня и индусов, и мусульман. Потом вернулся на вокзал и снова таскал на голове чемоданы. Работником Зия был хорошим, уж это-то все признавали. А работы теперь хватало на всех. В Киттур пришли несколько набитых солдатами поездов — на рынке поговаривали, будто у дороги на Кочин собираются построить новую армейскую базу, — а спустя несколько дней солдаты куда-то подевались, однако следом стали прибывать грузовые составы с большими клетями, которые нужно было выгружать. Зияуддин прикусил язык и выносил клети из вагонов, а там и из вокзала — к поджидавшим их армейским грузовикам.