Иргушин кивнул. Сел куда-то. Зинаида встала к окну, напротив.
— Михаил был, — сказала еще Зинаида. — Рассказывал ваши дела.
Иргушин опять кивнул.
— Все же, значит, зашел убедиться, Арсений Георгиевич.
— Да нет, — сказал Иргушин. — Я давно знаю. Не знаю — зачем пришел. Просто, видимо, надо. Мне — надо, извини.
— А я знаю, что знаешь, — сказала Зинаида.
И тут подняла на него глаза. Хорошие это были глаза. Не прячась, с открытой и спокойной нежностью смотрела сейчас Зинаида Шмитько на директора Иргушина. И он смотрел на нее открыто.
И оба запомнили этот взгляд надолго. Была для них в этом взгляде слитость, предназначенность друг для друга, общая их жизнь, которой не будет, была их сила, какая все равно есть у каждого поодиночке, но вместе была бы — таран. Оба они сейчас жалели в себе эту нежную силу. И знали, что не преступят ничего, чего преступить не могут. Это ясное знанье сближало их сейчас еще больше, но они не боялись этого. Ведь еще многие годы им предстояло видеть друг друга ежедневно, разговаривать, сидеть за одним столом, проходить мимо. И они не хотели этого бояться, но хотели сохранить радость.
— Вот ведь бывает, — сказала Зинаида легко, заставила себя — легко. И вышло. Тогда она засмеялась.
Иргушин снова кивнул. Потом спросил:
— А что же ты все-таки сказала Михаилу?
Неизвестно, зачем ему нужно было услышать. Незачем. Но вот нужно. И она ответила, как он ждал, — прямо.
— Ничего не сказала, — ответила Зинаида. — Просто сказала, что дальше так жить не могу, люблю другого, Иргушин — фамилия, и никто мне больше не нужен.
— Действительно — ничего, — сказал Иргушин, помедлив.
Все в Иргушине сжалось, пока она говорила, и распрямлялось потом тяжело, с болью, как тетива у лука. И долго еще он ощущал внутри напряжение и слабость, будто после физической перегрузки.
— Глупо, конечно, — сказала Зинаида. — Он-то чем виноват? А тут как ни скажешь — все глупо. И его жалко.
— Не нужно было тебе с ним…
Иргушин хотел сказать «разъезжаться», что ли. Но не кончил. Не было у него тут права советовать, вот уж чего не было.
— А ты не суди строго, Арсений Георгиевич, — шумно, как в узле связи, сказала Зинаида, чтоб снять с него неловкость. — Судьи тут найдутся, будь уверен. Ехать тебе пора, полпервого. Пока доберешься…
— Это верно, — сказал Иргушин, не шевелясь.
— Давай, давай, — сказала весело Зинаида. — Посидел — и будет.
Она проводила его по тропке.
Внизу блестела Змейка, изгибаясь петлей. А поселок едва угадывался, так — знаешь просто, что там поселок. Лиловые тучи лежали над ним низко, сползали к морю. Море бухало в берег, но не сильно. Дышало. Далеко за поселком светил огонек. Как глаз. Это свет был с цунами-станции, куда энергия подавалась круглые сутки, со спецучастка. Да мигал маяк Шеремета. Узкое весло света от маяка выкидывалось далеко в море, сминая волны. Захлебывалось. Пропадало. И снова тянулось с берега, силилось что-то достать из глубин. Но опять сникало. В большой туман на маяке включали наутофон, звуковой сигнал, и вибрирующий его вой уныло растекался тогда над морем. В поселке тоже, конечно, слыхать, но сейчас видимость была приличная, и наутофон молчал в тряпочку.
Иргушин посвистел, но кобыла Пакля не появилась.
— Я привяжу, если что, — сказала Зинаида. — Может, подойдет.
— Нет, — засмеялся Иргушин. — Она уже дома. Ох, ревнива, подруга!
Покрутил головой с восхищеньем. Пояснил:
— Не одобряет ночью в поселке задерживаться.
Зинаида постояла, пока Иргушин скрылся совсем.
Повернула к дому. Но не дошла. По той же круче, где раньше Скляр, съехала на ногах к морю. Вышла на ту же прибойную линию. Море уже наползало сюда, лизало влажным языком туфли. Шел прилив. Зинаида написала туфлей на мокром песке: «Иргушин». Подождала, пока море слизнет. Море справилось быстро. «Завидно, да?» — громко сказала морю Зинаида. Море откатилось от нее с шипом, накидав пузырчатой пены вокруг. Пена тут же всосалась в песок, в водоросли.
Зинаида быстро пошла по берегу, от поселка. Нет лучше для человека такой пробежки — ты, море, ночь, в ногах — легкость, хоть какой день позади. Прошла километра три, до скалы-неприступы, где уже надо карабкаться вверх, обходить. Повернула обратно. Дома облила себя холодной водой, жахнула все ведро. И легла сразу.
Долго лежала, закрыв глаза. Сон все же пришел.
А Иргушин нагнал Паклю уже за поселком, возле поворота к заводу.
Змейка тут мелка, перекат. Пакля выбрала место поглубже, где стремнина, и мордой гоняла рыбу в воде, наводила ей панику. Умеет себя развлечь. Однако, почуяв Иргушина, который этих развлечений не одобрял, Пакля вышла навстречу и встала смирно. «Ага, не спишь», — сказал Иргушин и сел в свое место. Пакля затрусила крестьянской рысцой, будто весь день пахала. Но Иргушин, почитавший езду быструю, на этот раз ничего словно бы не заметил. Ехал, как везла. Тогда Пакля прибавила ходу. Еще. Еще. Но он все равно молчал. Так что к заводу они прибыли вроде бы порознь: Иргушин — в седле и задумчивости, Пакля же — в поту и некотором удивленье. Остановилась. Он все сидел.
— Ага, прибыли, — заметил наконец.
Жена Елизавета, когда Иргушин вошел, стояла в большой комнате перед зеркалом и медленно снимала парик. Улыбнулась Иргушину в зеркало, чуть дрогнув выпуклыми губами, яркими без помады — от природы. Смуглое лицо Елизаветы вспыхнула радостью, что он вошел. Узкие руки, плавно поднявшиеся к голове, будто задумались — снимать ли, раз он вошел, помедлили у рыжих, блестящих живым блеском волос, но все же решились: сняли. Голова Елизаветы, без парика, была абсолютно голой, обтянута бледной — от пересадок — кожей, безжизненной, — рядом со смуглым, шелковистым лицом. На ночь Елизавета повязывалась легкой косынкой, в ней уж входила в спальню, к Иргушину. Не любила, чтоб он ее видел без парика, сердилась, если Иргушин входил без стука. «Я одеваюсь, Арсений!» — скажет сквозь дверь. Это уж значит — парик, другая одежда шла по другому счету.
Но вот сейчас сняла. Подошла к зеркалу вплотную, поглядела. Тогда уж набросила косынку и сказала:
— Все-таки это противоестественно — жениться на безволосой женщине, а, Арсений?
— Тут я, конечно, дал маху, — засмеялся Иргушин.
Подошел, обнял жену Елизавету за плечи, потерся небритой щекой о прохладную, свежую ее кожу, близко ощутил ее запах — горького миндаля, лесного ореха, услышал, как бьется в ней сердце — неровно и сильно, как всегда, если рядом Иргушин.
Его это было — Елизавета, родное.
Обнимая Елизавету, Иргушин опять, до мелочей, видел тот вечер, когда впервые он близко услышал этот запах — ореха, горького миндаля.
Это был выпускной вечер в местной школе..
Зал набился битком. Обсели все подоконники, тесно стояли в проходах, малышня грудилась на полу, перед сценой. Учителя, все — в костюмах-джерси, хоть жара, под жакетом — белая блузка, стесненно сидели в президиуме, ерзали по стульям, крепко сжимая букеты большими руками. Непривычно им было сидеть тут без дела, будто в гостях. Но такой вечер!
Белые фартучки выпускниц, надетые поверх цветных платьев, вне формы, трогательно напоминали о детстве. Но в грудях были уже тесны, торчали. Марина Инютина уже обрезала косы, накрутила барана на голове. Мальчишки-выпускники развинченно сгибали ноги в коленках, сутулились под общим вниманьем, дышали учителям вбок, отводя при разговоре лицо. Но все равно несло от них сигаретами за версту, уже успели. Трудно было удержать себя от замечаний, но педагогический коллектив все же удерживался. Такой вечер!
Директор школы едва пробилась к трибуне джерсовой грудью, открыла торжественную часть. Зал от души бил в ладони каждому выпускнику, одобрительно притопывал в пол. Директор, вручая аттестаты, каждому трясла руку, целовала в щеку. Выпускники откачивались от поцелуя, краснели, спрыгивали обратно в зал, скорей совали аттестат матери. Тогда уж взглядывали из-под ресниц кругом. Видели вокруг добрые, смеющиеся по-хорошему лица. Тоже начинали смеяться, хлопать другим.