А Шмитько, будто каждый день забегает, мигом свалила опять в одну кучу журналы, только рассортированные, уселась прямо на стол, как она любит, и, играя полной ногой в ажурном чулке, говорила Кларе Михайловне что-то необязательное и смешное. Сама первая прыскала. Клара Михайловна отвечала сперва напряженно, чтоб не сказать глупость. Но, видя простоту Зинаиды, быстро освоилась, рассказала что-то сама. Удачно. Зинаида прыснула от души. Потом, как-то уже легко, они замолчали разом. И вдруг Зинаида сказала:
«Я так считаю, Клара, — лучше ты от меня узнаешь: твой Агеев с Веркой встречается, с Шеремет…»
Глупая улыбка еще стояла у Клары Михайловны на лице, а внутри что-то вдруг лопнуло и прошло насквозь болью, слабо подумалось: «Умираю» — но боль враз стихла, и Клара Михайловна продолжала глупо сидеть и смотреть прямо, как кукла.
«И вроде у них серьезно, — сказала еще Зинаида, — так что уж тут молчи не молчи, а узнаешь…»
«Врешь», — сказала без голоса Клара Михайловна, но уже поверила. Таким хрупким, значит, было в ней счастье, что сразу поверила, будто все три года ждала.
А была Верка Шеремет и тогда уже почти такая же толстая, как сейчас, одно мясо, в двадцать один год таскала два подбородка. Откормилась на маяке, при своей корове, едва дотянула школу, и отец пристроил ее воспитательницей в детсад. Это сейчас она — Вера Максимовна, глядит важно. А тогда была — просто Верка, никто и всерьез не брал.
Так, значит, — Верка, вот что…
«Где же встречаются?» — спросила вдруг Клара Михайловна, сама не зная — зачем. Не собиралась она их ловить, еще не хватало — ловить, чего не поймаешь. Но вот спросила. И что-то вдруг вспыхнуло в ней — мстительно и больно, единственный раз в жизни ожгло изнутри, что тоже вот, как некоторые — иной раз слышишь, — тоже могла бы, кажется, вцепиться кошкой, рвать и кусать.
Но это, конечно, сразу прошло…
Тихо стало вокруг. Мертво. Газеты, значит, можно еще разобрать, на весь вечер работа, вездеход чуть не за месяц приволок сразу — такая связь. Домой, значит, нечего спешить, никто не плачет в зыбке. Все для Клары Михайловны кончилось враз. А все та же была вокруг сортировка, пыльный солнечный луч неспешно полз по желтой стене, и наискось, через журнал «Работница», лезла — старательно, будто с делом — божья коровка.
То же, да не то.
«Ну, это ты зря, — громко сказала Зинаида Шмитько, с каким-то уважением вроде, но Клара Михайловна его тогда не услышала. — На второй забойке вроде у них — за рыбоводным заводом…»
«Знаю», — кивнула Клара Михайловна, кто же не знает. Когда рыба идет густо, как этот год, рыборазводники на главной забойке не успевают, бьют и на запасной, на второй. У них тоже план — заложи да выложь, а икра время не терпит, ее быстро брать надо.
Даже не слышала, как Зинаида вышла…
И в мыслях не было у Клары Михайловны — их ловить, это зря Верка по поселку потом пускала. Просто как черт дернул. До девяти вечера она разбирала почту, руки сами делали что привычно, тут голова ни к чему — сортировать. Голова, правда, болела. Это у нее в первый раз так ужасно болела голова, нынче-то — часто.
А в девять будто кто дернул: вылетела на улицу, добежала до дому бегом, через бугор напрямки, полные песка туфли. Нет, свет нигде не горел, ни в комнате, ни на кухне. А показалось издалека: свет, все наврала Зинаида, ошиблась. Мало ли, по голосу ошибется даже опытная телефонистка, — хоть знала, что здесь, на острове, каждого знаешь по хмыку, кашлянул в темноте: ага, уже знаешь — кто. А Зинаида тем более, всю жизнь при коммутаторе.
Но так уж хотелось, чтобы ошиблась. Еще подумалось — зачем сегодня на работу пошла, не пошла — ничего бы и не было. Могла взять больничный, вчера вон глотать было больно. Агеев в постель ей давал полосканье.
Она лежала в кружевной сорочке, как цаца, булькала из стакана, а он потом тазик вынес сам. «Ты, — говорит, — не вставай, я сам». И так вдруг себя жалко стало. Именно вот этот тазик ее допек, без него вроде бы ничего, терпела. Старый тазик, китайский, с синим цветом внутри, а весь желтый. Он и сейчас в кладовке стоит, проржавел, никуда уже тазик. И тогда ― старый был. «Я, — говорит, — сам». А пришел поздно, будто дополнительные занятия. Он всегда поздно приходил, что ж такого — работа. И на цунами-станции вечернюю школу же не бросил, нес двойную нагрузку. До дому он, вообще-то, мало касался, а тут говорит: «Лежи, я сам».
Села на крыльцо и завыла, вот дура была…
Как раз успела на вторую забойку. Они уже насиделись на его пиджаке, собрались, видно, идти. Агеев вытряхал пиджак от травы. Верка стояла боком к реке Змейке, глядела вдаль недовольно — она всегда так глядит, будто даже даль ей обрыдла. Просто такой, конечно, взгляд.
Клара Михайловна пробила телом кусты, вылезла прямо на них и встала глупо. Слов никаких у ней не было, только в горле саднило, попить бы. Агеев первый, первее ленивой Верки, оглянулся на шум, увидел ее и засуетился. Вот чего она не знала за ним — такой суетливости. Весь он как-то быстро задергался, шагнул косо, растопырил руки, роняя пиджак, — только был из чистки пиджак, но одно пятнышко, у кармана слева, все же не вывелось. И тут Клара Михайловна тоже подумала вдруг про это пятнышко — мол, не вывелось, попробовать застирать. Ага, это уже не надо…
Глухо, будто сквозь стену, услышала, как Агеев сказал:
«Не волнуйся, Верочка…»
Клара Михайловна повернулась, побежала обратно в поселок. Агеев что-то кричал сзади, но она уже знала, что догонять он не кинется, не об чем объяснять. Ну, кричи. Только побежала быстрее. За поворотом спустилась к Змейке, напилась из горсти, вроде — легче.
Потом-то Клара Михайловна поняла, чего он растопыривал руки, — это он Верку от нее закрывал, боялся, видно, чтоб жена не порвала. Вот как человек отрывается от человека — с кровью. А никто не умер. Для одного — с кровью, а для другого — просто отпал, как сухой лист. Даже не больно. Что с Кларой Михайловной будет — это он не думал, припас сюрприз за пазухой. А вот Верочка — «не волнуйся», как ведь бывает. На каждом углу бывает, а свое — все в новинку, не соскучишься вспоминать.
А на следующий день у Клары Михайловны разнесло уши, такая напала болезнь: мочки — как фонари, красные, не повернуть голову и пухнут прямо на глазах. В поликлинике сначала сказали: «Ожог первой степени». Потом видят — какой ожог, солнце едва щурится в тучах. А температура, правда, была. И горло, это у Клары Михайловны — обычное дело, ангина. Тогда записали: «На нервной почве». На этой почве чего не растет, вот выросли уши. Слоновьи. Дней через десять вроде спали, но все равно осталось — толстые, твердые мочки, а чуть понервничай — сразу в краску, и дерет их, как теркой.
Из-за Зинаиды Шмитько тоже переживала.
Гордая Зинаида, другая бы разгласила подруге — ну и молчи, больше никто не узнает. А Зинаида так не могла. Ради Клары Михайловны не сдержала сердца, переступила закон, первый закон для телефонистки при коммутаторе: неразглашение. Если телефонистка начнет сообщать своим знакомым, что она узнала во время дежурства про них самих да про их знакомых, то некоторым придется бежать с острова без оглядки, по морю — как посуху. На то и подписка дается: о неразглашении. Это такая работа: на коммутатор сел — ты всем нужен, все знаешь, без тебя уже муха не сикнет. А после вышел на улицу — забудь, как не было.
Да и не положено телефонистке слушать всякие разговоры. Соедини — и уйди с линии, на то отбойные лампочки есть. Абонент кончит, вспыхнет отбойная лампочка — разъединишь. Половина отбойников не горит, это верно. Старенький коммутатор на острове, весь сносился..
«Пойду к Ляличу, — сказала Зинаида. — Я считаю, он должен знать». Лялич тогда был начальник.
Лялич похож на провинциального коршуна — небольшой клюв, небольшая жадность глаз, небольшие когти на узловатых пальцах. Но впечатление это обманчиво, потому что Лялич как раз добряк, сердиться по-настоящему не умеет. Как многие добряки, сразу для суровости начинает кричать, бегает по кабинету, даже иной раз притопнет, будто бы в гневе, маленькой, почти женской, ножкой — тридцать восьмой размер ботинки. И смотрит востро — напугал или как?