— Твой шиньон, значит, из кого? — засмеялась Ольга.
— Из Звездочки, — сказала Мария и оживилась. — А мне идет, правда, Ольга Васильевна? Сразу такая голова!
— Гляди, как бы на танцах не заржать, — хмыкнул Иргушин.
— Это кто же додумался? — поинтересовалась Ольга.
— Ой, не помню, — пискнула Мария скромно. Убежала в дом.
Иргушин перегнулся с крыльца, крикнул в черноту:
— Эй, подруга! Не уходи далеко, скоро домой поедем!
В квартире при нем все было сразу иначе: живое. Звенела посуда в буфете, скрипело кресло-качалка, умываясь, Иргушин уронил мыльницу, и она прокатилась по кухне, грохоча, как ведро. Спираль в плитке, накаляясь, трещала. Кофейная пена лезла, шурша, через край. Сам собой вдруг упал с полки альбом и распластался по полу со шмяком. Штору в окне Иргушин задернул слишком резко, сорвал с петель. Штора повисла косо и тем обрела индивидуальность. Но Иргушин все-таки остался недоволен, сказал:
— Что бы тебе еще такое набедокурить?
И сбросил пепел на ковер, мимо пепельницы.
— Это уже свинство, — сказала Ольга.
— За хорошим товарищем и убрать приятно, — засмеялся Иргушин. — А то живешь, как в музее. Чего у нас не хочешь пожить? Для разнообразия. Каждый бы день возил, как волк царевну, туда, обратно.
— Погоди: станцию сдам — может, поживу..
— Кого бог пошлет, — сказал Иргушин задумчиво.
Но Ольга не поддержала. Даже с Иргушиным не хотела она этого обсуждать: появится новый человек, начальник станции, может быть — очень толковый, почему же нет. И он, одним своим появлением, невольно как-то перечеркнет для всех то, что было. Это будет уже — история: Олег Миронов, а настоящее будет — Павлов, живой, хоть пока без имени. Но она же сама этого хотела, чтоб его прислали….
— Ты не так все думаешь, — громко сказал Иргушин.
Ольга даже вздрогнула.
— Не думаю я, — отказалась Ольга, и ей, вправду, сразу стало спокойнее, что он так сказал.
— Вижу, чего ты думаешь, — сказал еще Иргушин.
Теплым был его голос, прямо на ощупь — теплым. Серые глаза смотрели на Ольгу открыто, без знаменитой игрушинской подковырки, и дрожала в глубине их печаль, глаза понимающего человека, не чужого для Ольги после стольких лет островной, общей их жизни. Казался сейчас Иргушин много старше, чем был, чем обычно. Резкие морщинки лежали у него в углах глаз, у подбородка, перечеркнули лоб. Цвет лица был коричнев, дубленый, от вечного ветра такой загар.
Со взрослой добротой и заботливостью глядел сейчас на Ольгу, ровесницу ему, директор Иргушин.
— Не получается ничего, Арсений, — сказала Ольга, пожаловалась, чего не умела, но это сейчас вышло ей легко. — Никак себя не приткну. Стою у Царапкиных — Лидия кричит, надо вроде что-то сказать. А я и не чувствую ничего, будто далеко где-то кричит.
Иргушин пустых слов произносить не стал — мол, время, мол, пройдет. Моргнул молча. Взял Ольгу за руку — подержал — без пожатия, просто для теплоты, осторожно выпустил, молча.
Но вроде ей стало легче.
— А ты чего дерганый? — сказала Ольга. — Или мне показалось на крыльце, будто ты дергаешься?
— Да нет, — сказал Иргушин несколько неуверенно. Но качнул головой чему-то и рассмеялся. — Хотя есть, пожалуй!
И сразу лицо его стало сильным и молодым, никаких морщин: напор и натиск. Мгновенно меняется директор Иргушин. И все на острове знают его только таким — насмешливым, деловым, резким в решеньях. Рвал зуб в райбольнице, так укол не позволил сделать, сидел в кресле прямо и даже с улыбкой, хоть рот раскрыт. Глазом не дрогнул. «Спасибо, доктор!» — плюнул, куда велели, и пошел. Другие многие, тоже мужчины, при этой процедуре линяют, но не Иргушин.
— Ты Михаила хорошо знаешь? Нашего техника?
— Ну конечно, — сказала Ольга. — Зины Шмитько муж.
— Вообще-то — муж, — кивнул Иргушин с задумчивостью. — Только он вчера к нам на рыборазводный перебрался, уже привез вещи.
— Зина мне ничего не говорила, — ахнула было Ольга, но сразу успокоилась вслух: — Помирятся! Это у них бывает.
— Сомневаюсь, — сказал Иргушин. — Значит, ничего не говорила? Я так и думал. А Михаил нас всех сегодня чуть под монастырь не подвел…
— Да что ты?! — удивилась Ольга. — Из него же слова не вытянешь!
— А он — не словом, — усмехнулся Иргушин.
Это уж точно: не словом. Так было.
Утром Елизавета Иргушина, технолог рыборазводного, шла со второй забойки вдоль берега напрямик: ящики кончились на забойке, и она сама побежала на склад, чтоб быстрей. Чайки над Змейкой орали — себя не слышно. Берега тут дремучие, заросли бамбуком да ивой, корни скользят под ногой, плюхает грязь, мхи осклизлы. Елизавете бы уже надо свернуть по тропке к заводу. Но что-то толкнуло ее пройти чуть дальше, где отходит от Змейки головной канал водоснабжения: вода отсюда самотеком бежит прямо в цех, на икру.
Цех длинен, по сути, весь завод — один цех, устанешь идти вдоль. Стоят в воде инкубационные аппараты, где икра разложена в рамки — икринка к икринке, а кругом вода и узкие переходы для ног. Восемьдесят миллионов икринок, в одной рамке — три тысячи восемьсот штук. И каждую рамку не один раз нужно проверить: вовремя, специальным пинцетом, удалить мертвую икру. Погибшие икринки тверды, как камушки, и цветом похожи на созревающую бруснику — белые, с чуть краснеющим боком. Здоровые же — эластичны под пальцем, красны.
Но первые тридцать дней, в стадии до глазка, — пальцам тут как раз нечего делать: в это время икра чувствительна к любому прикосновению, к любым изменениям воды, отход тут велик. Это уже позже рамки с икрой промывают под душем — душуют, держат для профилактики в растворе малахитовой зелени: от грибка, можно даже перевозить, если нужно, прямо в ящиках…
Но сейчас икре важен полный покой. И проточная вода.
Устье головного канала укреплено досками, перекрыто решеткой, чтоб вода была чистой, чтоб не лезла рыба в канал, те же кета с горбушей, узкая минога, по-местному — семидыр, этой все равно много набивается в решетку, вездесущая форель-мальма. Устье чистят и пестуют как источник жизни завода.
Елизавета Иргушина достигла канала и тут, в самый раз, застала такую картинку.
Рыбоводный техник Михаил, опытный на заводе работник, не слезающий с Доски почета, немолодой уж и капли не пьющий, старательно разворачивал лопатой доски, изо всех сил рвал руками решетку, хоть, конечно, не разорвать — металлическая, но от души старался и большими сапогами топал в канале, вздымая ил со дна.
«Тагатов! — крикнула Елизавета. — Что вы делаете?!»
В первый момент она еще думала, что чего-то не поняла.
«А, Елизавета Максимовна! — боком глянул на нее техник Михаил, и в черной его бороде плеснулась нехорошая улыбка. — Вот именно то и делаю, чего видишь!»
И он опять ударил лопатой.
«Но это же преступление!» — крикнула Елизавета. И тоже влетела в канал, рядом с ним, черпнув сапоги-броды с верхом и не заметив этого.
«Ага, — сказал техник Михаил и снова улыбнулся нехорошо, так что Елизавета уже испугалась за него: с ума, может, сошел, такой-то положительный. — Значит, сядем в тюрьму: я и твой Иргушин».
Но молотить по доскам все же перестал, сжал лопату в руках.
«Да при чем тут Иргушин?» — звонко заорала Елизавета, которая была по рождению Шеремет и, в случае надобности, тоже могла взвиться не хуже Верки, но никогда как раз не взвивалась, говорила, наоборот, тихо, с тактичной вежливостью, а от пустого крика буквально заболевала, тут у них с Веркой полная разница, и никогда они не были потому близкие, как сестры. — Ну при чем тут Иргушин, подумай! — Елизавета еще наддала голосом, надеясь, что кто-нибудь услышит. — Завод же погубишь! Свой же завод!»
«В гробу я видал этот завод!» — заорал тихий техник Михаил.
Швырнул лопату так, что она улетела в Змейку, выскочил из воды и вломился в кусты большим телом, будто медведь. Затопал прочь от канала, не обернувшись.
«Да что стряслось-то?» — сказала Елизавета вслед, чувствуя, что ноги под ней дрожат и вода ходит в сапогах-бродах вольно.