Самого Шеремета не было дома: бил в то утро бакланов на мысе Типун, очень уж нежная в июне молодежь у бакланов, все бьют. Вернулся к вечеру. Известие принял стоя, только спросил: «Долго она?..» «Мучилась? — готовно подхватила терапевт Верниковская. — Нет, мы считаем — мгновенная смерть». — «Так», — сказал Шеремет. Подошел к откосу, швырнул бакланов в обрыв, сел на бревно тут же, в дом, где лежит жена, не зашел. Позже, через сколько-то, подозвал Иргушина: «Уведи всех с маяка, один буду». — «Может, Вере остаться?» — осторожно спросил Иргушин. «Один буду», — повторил Шеремет.
Оставили одного. К утру не было бы и Шеремета, если б Иргушин часа в два ночи не решил все же проведать, как там старик.
Маяк мигал как надо, подмаргивал в свое время пустому морю. Окна стояли темные. Резко светила в небе узкая, четко очертанная луна. Иргушин спешился поодаль от дому, Пакля не хотела ближе идти, отпрыгнула назад в кусты и заржала. «Погоди, подруга, — сказал и тишине Иргушин. — Чего-то мне это не нравится». На бревне Шеремета не было. Иргушин подергал дверь — изнутри закрыта, дотянулся до кухонного окна И сразу увидел старика Шеремета.
Шеремет сидел спиной к Иргушину, навалясь широким телом на стол, левая его рука в стылом свете луны царапала на столе клеенку, пальцы шевелились по клеенке бессильно и часто.
Инсульт случился в ту ночь со стариком Шереметом.
Вездеход не мог подойти к маяку: скально; тащили старика на руках по тропе, через сопку. Все же выдержал, крепкий. Верка — тут ей надо отдать справедливость — сидела в больнице возле отца безотлучно, взяла за свой счет на цунами, спала здесь же в палате, не выходя. Тогда была возле Елизавета. Но Шеремет все требовал Верку, показывал глазами. Левая половина его лица, не тронутая параличом, горевала и беспокоилась, если вдруг он не видел Верку.
Медленно шел старик на поправку, едва выцарапался.
Сын Константин, прилетевший сразу же с Сахалина, больше уже не вернулся в Корсаков, взял на себя маяк. Погодя развелся с женой: то ли не захотела она приехать, то ли Костька не звал — темное дело. Получил официальный документ о разводе, платит на девочку алименты, как на свою, это уж сам удочерил. После больницы забрал отца домой, на маяк. Агеев предлагал: к ним. Не очень решительно, но все-таки предложил. Шеремет сам выбрал — маяк. Старик ничего еще, крепкий, только прихрамывает, это осталось. И болтлив стал после болезни, чего за ним не было: с каждым, кто забредет на маяк, говорит подолгу, задерживает гостя всяким путем, кивает, где раньше бы оборвал.
С Марией Костька встретился хорошо, будто не уезжал. Ждет со смены возле узла связи, но быть наедине вроде бы не стремится, охотно сидит у Царапкиных — с бабой Катей, с прабабкой, лялькается с Иваном. Расскажет к случаю: «Дочка, как чемодан собирал, говорит: привези, папка, медведя с острова, буду с ним спать, он мягкий». — «Чего же развелся?» — грубо спросит Лидия. «Судьба дает повороты, — усмехнется Костька. — А что? Не надо было?» — «На судьбу спихнуть просто», — вздохнет баба Катя. «Ой, баба Катя, вы-то все понимаете», — засмеется Костька, и глаза у него, как в детстве, безмятежно нахальные, чистые. «Нечего понимать», — скажет тогда баба Катя.
А не понимает как раз. Ровно ходят с Марией, за ручку, как с девочкой мальчик. Но Костьке, вахлаку, двадцать семь, и Мария — не девочка, двадцать исполнилось, зарабатывает в узле связи несильно, а все же самостоятельно, ночью вскрикивает во сне, спит тревожно, не делится с бабой Катей, ни с Лидией, что у ней на душе.
Это баба Катя, наоборот, уважает, что не делится, — сама языком трезвонит в раймаге, но бабыкатин умный язык: до своего предела, дальше — силком не развяжешь. Со стороны, конечно, кажется все иначе. Пусть кажется.
Ничего не говорит баба Катя под руку любимой внучке Марии.
Иной раз Лидия скажет: «Опять на маяк? Гляди — доходишься! Такие на все способны!» — «Ой, Лида, на что?» — вытаращится глупая Мария. «На все», — упрямо повторит Лидия. «А какие — такие?» — не отступит Мария. Лидия чуть смутится: «Такие, красавчики…»— «Ой, разве Костя — красавчик? У него рот сбоку!» — засмеется Мария. «Гляди, досмеешься», — опять скажет Лидия. «Чего это ты?» — вступится молчаливый муж Юлий. «Молчи уж, — скажет Лидия с сердцем. — Он из тебя дурака делает, а тебе все — мягко». — «Просто Константин любит шутить», — разъяснит Юлий спокойно.
Сколько уж лет как свой Костька Шеремет у Царапкиных, а всегда у них с Лидией — отчужденность. Мария раньше пыталась мирить: так ведь не ссорились. Это баба Катя давно поняла — в чем дело.
Не потому Лидия девчонкой ревела, что подружек за косы дергают, кричат им под форточку глупости, выказывают вниманье. А ревела, что именно Костька ее не дернет, глядит — только как на сестру Марии. Особенно одна зима такая была: в седьмом классе. Только к дому еще подходит Лидия, уже знает спиной — тут ли он, нет. Сквозь стены его слыхала, вот нравился. Как у доски мямлит — и то нравилось, хоть обязательная в ученье Лидия презирала двоечников: унижают себя перед учителем, бормотаньем перед классом. А за Костьку не знала стыда, только — гордость, что бы ни сделал. Потому говорила с ним резко, осуждала принципиально на совете дружины, ставила общественное выше личного — поневоле ставишь, раз личного нет.
Однажды Костька на санках с ней съехал, где самая крутизна, — к Змейке: просто Мария не захотела, и он сел с Лидией. Лидия высоты боялась больше Марии, а села. Нечего помнить — даже не перевернулась. Но она помнит. Влажный снег у себя на губах — именно тот снег, с Костькой на одних санках; его вороньи волосы близко от своих глаз — рядом; коричневую шершавость его рукава, в который вцепилась, — все помнится…
Баба Катя тогда согрешила — влезла в дневник Лидии, который та для себя писала, как все девчонки в определенном возрасте. И без дневника было ясно, но все же. Костька был там зашифрован на каждой странице под буквой «К» — сложный, конечно, шифр. Слова о нем были детские, смешные слова — об разбитой Лидииной жизни, как он смотрел да чего кому сказал. Но нигде Лидия не писала, что этот «К» добрых полдня проводит у них в дому, и девочки «М» тоже не было в дневнике вовсе. То ли такое заземление противоречило высокому строю Лидииных чувств, то ли была тут похвальная осторожность, поскольку тетрадь лежала просто в столе и Мария тоже вполне была грамотная, не ровен час.
Баба Катя задумалась, но не нашла в себе, как поговорить с Лидией. И надо ли? Сожгла дневник в печке. Лидия долго искала тетрадку с какими-то важными записями — для контрольной, конечно. Спрашивала глухую прабабку, ругалась с Марией, чтоб не лазила к ней в стол. Мария божилась, что не заглядывала. Это, хоть тетрадка и не нашлась, заметно успокоило Лидию. Потом — вовсе забылось. Больше Лидия дневник не вела, хватило одного разу.
Вдруг недавно спросила у бабы Кати, ни с того ни с сего: «Ту тетрадку разорвала или как?» — «Какую — ту?» — удивилась баба Катя столь искренне, что сама ахнула про себя, — ну, артистка! Пока вырастишь девок— чему не научишься, вон — врать. Сама поняла сразу. «Значит, все-таки потеряла», — сказала Лидия, помедлив. «А ты получше гляди, растеряха», — пырнула еще баба Катя. Потом сколько-то времени пристрастно следила за Лидкой, вырастут — так они, тыквы, ведь того дурее, только гляди. Но вроде все было с мужем Юлием ладно. К Юлию баба Катя заботу все же удвоила, чтобы чувствовал дома любовь.
Все, конечно, прошло, прошлое дело.
Но когда сидит сейчас Константин Шеремет в компании с мужем Юлием, хочется Лидии — именно рядом с Костькой — видеть Юлия метким в словах, блестящим в поступках и мыслях, способным повернуть любой разговор, даже — совсем уж смех — будто выше ростом. Кажется порой, что быстрыми вопросами Костька подчеркивает перед всеми тугодумность и простодушную основательность мужа Юлия, в чем-то раздевает его перед всеми, главное — перед ней самой.
А простая беседа мужчин, ничего более.
«Как же ты штангу все-таки бросил?» — интересуется, например, Костька, просто — ему ж интересно.