Жар этой речи преобразил лицо Хамида, на миг вернул его точеным чертам давно утраченный отблеск юношеской страстности. Я ковылял рядом, почти повиснув на его руке, и думал о неполноценности и себялюбивой ограниченности своих стремлений, о том, что все мои личные цели не имеют никакой цены, если они не совпадают с целями Хамида.
В словах, которые произнес Хамид, прозвучало, в сущности, отречение от того, что составляло основу жизни племен, но я не думал об этом: гораздо важнее было для меня вновь возникшее чувство внутренней близости с ним. Затаив дыхание, я словно вновь обретал в этом юноше воплощение единственного идеала, которому я могу служить, единственной воли, которой готов подчиниться во имя такого служения, и это меня изумляло и радовало. Дело свободы племен было нетленно в своей чистоте — той чистоте, о которой говорил Хамид, потому что сам Хамид был его душою. В порыве любви и преданности я сжал руку Хамида, едва замечая потрепанные шатры и беспечно маячившие возле них фигуры бедуинов — все то, что служило поэтическим фоном нашего разговора. Впрочем, и сам Хамид шел мимо, скользя по сторонам рассеянным, невидящим взглядом. Охваченный потребностью высказаться, он сейчас не замечал своего народа.
— Я стараюсь не вмешиваться в эту грызню, брат: мой городской союзник научил меня терпению. Да, терпению! О господи, только сейчас я узнаю истинную цену благоразумию и выдержке, и нравственному чутью. Вначале я со снисходительным пренебрежением относился к этому маленькому упрямому человечку, который так пристально следит за мною (и который так похож на тебя), но теперь я просто восхищаюсь им, потому что знаю: и у него одна только цель, одна идея, одно стремление в жизни, ради которого он готов все принести в жертву, даже самого себя. Я в неоплатном долгу перед Зейном-бахразцем за то, что он научил меня выдержке, ясности цели; и узами этого долга мы с ним теперь спаяны воедино, быть может, неразрывно и, быть может, навсегда.
— Не дай бог! — вскричал я. — О-о-о!
Хамид вскинул на меня глаза, потому что в этом нелепом вопле прорвалась боль, с которой я не смог совладать. Однако он подумал, что это обыкновенная, физическая боль. Он остановился, внимательно оглядел меня и, пораженный моим измученным видом, хотел что-то сказать, но я остановил его взглядом, полным мольбы. Я не хотел, чтобы сокрушения о моем воспаленном, жалком, ноющем теле прерывали или опошлили наш разговор о главном, и мой безмолвный призыв был услышан. Хамид кивнул и только молча подставил мне плечо для опоры.
— Не тревожься, — сказал он спокойно, хоть и с оттенком горечи. — Я все еще вождь и вождем останусь. Но сейчас я должен отдать твою победу на суд моих неразумных братьев. Я знаю, это все равно, что отдать тонкорунную овцу на растерзание собачьей своре. Увидишь сам, как они передерутся. Но увидишь и другое: как я умею утверждать свою власть вождя. Жаль, что нельзя совсем не говорить им о твоей победе. А я должен сказать. Должен. Если я буду знать, какой образ действий подсказывают каждому из них его корыстные побуждения, мне легче будет противостоять им.
— А бахразец? — спросил я с тревогой.
— Не думай о бахразце, Гордон. Мы с тобой найдем правильный выход.
Увы, правильный выход приходится теперь искать мне — мне одному, так как произошли события, извратившие смысл дела всей моей жизни; то самое, что встало в свое время между мною и Тесс, встает теперь между мною и Хамидом, только в окарикатуренном виде.
Заседание в шатре совета являло собой не слишком достойное зрелище. Я никогда не интересовался тем, какие планы строят насчет дальнейшей судьбы нефтепромыслов вожди отдельных племен и те, кто норовит примазаться к этому делу: я знал, что решать все равно будет Хамид. Но, я не ожидал, что их корыстные и разноречивые стремления заставят Хамида броситься в объятия Зейна, связать себя с ним неразрывно и навсегда.И теперь никто, кроме меня, не сумеет освободить его из этих объятий.
Злым гением Хамида явился тут, по-моему, его брат Саад. Ему удалось даже на меня произвести впечатление — хотя бы тем, что в тот же вечер он едва не заколол меня.
Саад с самого начала борьбы хотел получить свою Долю чистоганом. Таково, мне кажется, исторически обусловленное стремление всех младших братьев. Что, как не погоня младших братьев за землей и богатствами, послужило опорой феодализму и греческой олигархии? При этом все они были смутьянами и ренегатами; и Саад в этом не отличается от других, только он представляет собой исторический анахронизм.
План Саада, разработанный им при участии темнолицего старика сеида, заключался в том, чтобы после захвата нефтепромыслов перепродать их некоей другой державе. Во всем этом меня больше всего заинтересовало, откуда вдруг вынырнула здесь, в пустыне, эта другая держава. Я громко расхохотался, когда Саад открыл свой секрет, и от души пожалел, что при этом не было Везуби, — он со своей теорией „третьей силы“ отнесся бы к этому серьезно. А я не мог! Ведь вдохновителем этого хитроумного плана явился какой-то заблудившийся в пустыне сумасброд-американец — не то миссионер, не то военный, а может быть, археолог или просто делец — я так и не понял толком.
У Саада, однако, была разработана полная программа действий: захватить нефтепромыслы он намерен был немедленно, объявить их собственностью племен, а затем продать их за баснословную цену. Условия сделки были изложены на бумаге со всеми подробностями, цифрами и оговорками и скреплены подписями и какими-то фантастическими американскими печатями, которые Саад с гордостью всем нам показывал. Нашлись, словом, предприимчивые янки, представители нефтяной компании — государства в государстве, — которые сумели разыскать Саада в глуши пустыни и выжать из него нужные обещания. Хамиду теперь оставалось только признать это как fait accompli [26]. Разумеется, моя победа пришлась Сааду на руку, поскольку она выводила из игры бахразца; и как ни смешило меня фантастическое неправдоподобие этой сделки (одни печати чего стоили!), план по существу был вполне серьезным.
Но у меня были свои, не менее серьезные планы. Я слишком много отдал делу борьбы за свободу племен и не склонен был отступаться от своего намерения настоять, чтобы судьба нефтепромыслов была решена прежде, чем нахлынут туда горожане-бахразцы и сделают их достоянием своего мира — мира техники и марксистских идей. Но, на беду, я очень смутно представлял себе, что должен делать Хамид с промыслами, когда они окажутся в его руках. А Хамид не хотел ничего предпринимать, пока не будет решен именно этот вопрос.
Я подумал: „Боже мой, неужели действительно будущее страны в этой бумажке Саада?“
Смешно, казалось бы, но тут-то и началась свара. Надо было вам видеть это сборище царственных особ, тонувшее в липком полумраке безобразного сооружения из козьих шкур! По платью они явно делились на две группы: одни были в арабской одежде, другие — нет. Но это, конечно, чисто внешний признак; в остальном же стороннему наблюдателю было бы очень трудно разобраться, что за люди теснятся здесь, в шатре, вокруг Хамида. Лишь по отдаленным признакам можно было догадаться, какие тут существуют союзы, крупные и мелкие, но я не стал затруднять себя распознаванием этих признаков. Сначала все то, что происходило, возмущало меня, а потом уже показалось только прискорбным и нелепым.
План Саада встретил горячую поддержку со стороны какого-то свирепого на вид ваххабита [27]из Саудовской Аравии, который заявил, что Ибн Сауду пошла на пользу дружба с американцами, что американские деньги и американская помощь способствуют процветанию страны [28]. Он исступленно вопил, что Америка для того и создана аллахом, чтобы давать деньги и иметь дело с машинами, арабам же предначертано свыше получать деньги и к машинам не прикасаться. Вот вам новейшая арабская религиозная философия!