— А как, генерал? Скажите, как?
— Ступайте к эмиру Хамиду и другим главарям и объясните им, что ничего хорошего из этого восстания не выйдет. Что если они будут упорствовать в своих мятежных действиях, то на окраине пустыни их встретит хорошо вооруженный и хорошо обученный Бахразский легион. И что исход этой встречи для них предрешен: они будут разбиты наголову.
— Вздор! Неужели вы думаете, что какая-то несчастная бахразская армия может оказаться сильнее, чем вся пустыня, поднявшаяся во имя правого дела? Надеюсь, генерал, в решающий день, когда хорошо обученный легион пойдет в бой, вы будете неподалеку. А я возьму горсточку бедуинов Хамида и покажу вам, что вы говорите вздор. Впрочем, мы никогда не сражаемся, а потому нас нельзя разбить. Сражения — дело генералов, которые уже проиграли войну и хотят доказать это.
Все это было сказано с такой уничтожающей иронией и так умно был взят прицел на психологию военного, что генерала проняло. И в то же время он чувствовал, сколько страсти и сколько мысли вложено в слова Гордона, и потому не только не возмутился его выходкой, но даже в известной мере был польщен. Впервые в жизни к нему обращались с таким откровенным и дерзким вызовом. И впервые в жизни он видел перед собой словно бы олицетворенный обвинительный акт, но на какой-то миг за воинственным выражением этого лица, этих глубоко запавших голубых, как небо, глаз генералу вдруг почудилось страшное одиночество человека, разобщенного с другими людьми подчеркнутой нелепостью своего поведения, человека, в ком душа горит, не находя себе выхода. Обвинительный пафос Гордона был лишь внешней оболочкой, сухой и тонкой но непроницаемо твердой, под которой металась эта безнадежно заблудившаяся душа. Невольно генерал почувствовал жалость и смягчился.
— То, что вы говорите, отчасти верно, — сказал он Гордону. — Может быть, даже справедливо.
— Ха!
— Но это лишь одна сторона дела. Я покажу вам другую сторону, Гордон, и вы поймете, почему восстание обречено на неудачу. До сих пор все шло у вас хорошо оттого, что вы сталкивались лишь с небольшими сторожевыми отрядами и в условиях пустыни вашим кочевникам ничего не стоило окружить и уничтожить такой отряд. Но теперь вы будете иметь перед собой Бахразский легион с налаженной связью, с разработанной системой обороны, а окраинные районы оборонять нетрудно, заметьте себе.
— Хамида не интересуют окраинные районы, генерал.
— Кроме того, ваши кочевники плохо вооружены, у них не хватает боеприпасов, не хватает, вероятно, и продовольствия. А у Бахразского легиона к весне будет еще больше броневиков — таких же, как тот, что вам удалось украсть, — больше самолетов, больше современных перевозочных средств.
— Ах, весна, заветная пора влюбленных и полководцев! — воскликнул Гордон так весело, что генерал, только что пожалевший его, счел себя оскорбленным в своих лучших чувствах. — Пожалуйста, генерал, не вздумайте затевать против нас весенний поход. Он никому не нужен и заведомо обречен на поражение.
— Запомните мои слова, Гордон: при первой же встрече с хорошо снаряженным войском ваши бедуины будут попросту перебиты. Ваши селения в пустыне беззащитны против бомбардировочной авиации. Повторяю: здесь, в окраинных районах, в Джаммарской пустыне, на территории нефтяных промыслов восстание захлебнется либо от потери живой силы, либо от потери темпа наступления.
Гордон пожал плечами, спор уже стал надоедать ему. — Что ж, увидим.
— Но мне не хотелось бы увидеть это, — настойчиво возразил генерал. — Я вовсе не жажду физического истребления племен — не больше, чем вы, уверяю вас. А между тем, если восстание будет продолжаться, это неизбежно, и виноваты в этом будут только сами бедуины, больше никто. Еще раз спрашиваю вас, Гордон: согласны вы прекратить восстание?
— Нет! — крикнул Гордон, и за этим слышалось недоговоренное «дурак вы». Он надел сандалии и отошел к окну. Длинная лента усыпанной гравием дороги уходила на юг, к зыбучим пескам. Где-то там, на юге, начиналась полоса земли, которая не была пустыней, а просто дикой, необитаемой глушью. Гордону вдруг стало нестерпимо тяжко в четырех стенах этого тесного дома. Он встряхнулся и отрывисто бросил: — Мне пора!
— Но ведь мы не…
— Не огорчайтесь, генерал. Мы встретимся снова — в тот самый, решающий день. — Он протянул руку.
— Одну минуту! — генерал взял его руку, но удержал ее в своей. — Есть еще один важный вопрос, который мне необходимо выяснить, прежде чем вы исчезнете.
— Ну, выкладывайте — хоть я и знаю, о чем идет речь.
Но выкладывать генералу не пришлось, потому что в эту минуту за окном поднялась суматоха, послышались выкрики, сперва по-арабски, потом по-английски. Прежде чем генерал и Смит успели опомниться, Гордон уже выскочил во двор и помчался по мощеной дорожке, которая вела к воротам. Когда они нагнали его, он стоял, повернувшись спиной к пустыне, счастливый, что наконец ушел, избавился от давящей близости стен, словно дом был какой-то пастью, разинутой, чтобы проглотить его. Его безумный страх миновал, и через секунду он уже смеялся.
— Уиллис, вы болван! — говорил он. — Я велел моим людям стрелять, если кто-нибудь подойдет близко, Какого черта вы вздумали соваться?
Уиллис стоял возле часового-бахразца. — Ваши люди мучили этого парня, мистер Гордон, — сердито сказал он. — Я должен был вступиться.
Солдат, полумертвый от ужаса, жался к караульной будке (Букингемский дворец и все прочее, подумал Гордон). Его винтовка валялась рядом, на земле. По искаженному страхом лицу текли слезы.
— Они бы его убили, — говорил Уиллис.
Гордон понял, что произошло. Минка и Бекр, первый из озорства, второй по склонности к кровожадным забавам навели на бахразца не только пулемет, но и сорока-миллиметровое башенное орудие. На расстоянии в двадцать ярдов этого одного было достаточно, чтобы испугаться, а тут еще Минка поддавал жару, изощряясь в отборнейшей брани, на какую только был способен его язык уличного мальчишки. А затем Бекр подверг испытанию последние остатки мужества несчастного солдата, принявшись швырять в него камнями и отсчитывать вслух минуты, оставшиеся до того, как он вместе со своей будкой взлетит над станцией.
— Удивительно, что они вас обоих не убили, — сказал Гордон Уиллису.
— Чистейшее хулиганство! — продолжал сердиться Уиллис. Он был довольно хрупкого сложения, и его нордическая физиономия, как и у Смита, обгорела и сморщилась от солнца. — Эти люди — трусы. Прошу извинить, мистер Гордон, но это именно так.
— Вы совершенно правы, — весело сказал Гордон. — К сожалению, вы правы, Уиллис. Но теперь уж я здесь, и вы можете быть спокойны за своего солдата. Да, вот еще что: нельзя ли у вас разжиться бензином? А то мы весь свой запас израсходовали, пока добрались сюда. Устройте-ка своему нефтепроводу маленькое кровопускание. Мы даже можем помочь, если нужно.
Уиллис засмеялся, довольный, что больше не должен выступать в роли защитника угнетенных, хотя эта роль и льстила ему. — Вам нужен бензин? Пожалуйста, сколько угодно. Он у меня на складе, за домом.
— Ну, Смит, вот вы и с бензином, — сказал Гордон. — Берите своих хулиганов и ступайте на склад. И этого солдата тоже прихватите. Нам нужно торопиться. — Гордон повернулся к часовому и начал обстоятельно внушать ему по-арабски: — Пойдешь вместе с ними и поможешь перенести сюда баки с бензином. Никто тебя сейчас убивать не будет. Тебя убьют только, если ты не захочешь уйти из пустыни. Когда сюда придут повстанцы, тебя зарежут и освежуют, как барана. А теперь живо подбери с земли винтовку, чтобы сахиб не видел твоего позора. И запомни одно: страх может овладеть каждым; главное — никогда не доказывать, что тебе страшно. Именно это и называется храбростью. Ну, марш за бензином!
Солдат побежал, все еще всхлипывая, и Гордон подумал: как жаль, что этот человек неспособен понять, какая высокая моральная заслуга — признаться в испытанном страхе.
— Вот вам ваши хорошо обученные бахразцы, генерал, — сказал Гордон. — Видали? Ревет со страху.