Когда Василий был уже неподалеку от крайнего капонира, он услышал за спиной торопливые шаги.
– Боркун, подождите. Василий обернулся:
– А, товарищ комиссар.
Рядом с Румянцевым шагал незнакомый Боркуну плотный кряжистый командир. Румянцев замедлил шаг и с минуту шумно переводил дыхание.
– Ну и ходишь же ты, Василий Николаевич! На паровозе тебя не догнать. – Он указал на командира. – Это майор Федотов из особого отдела. Ему поговорить с тобой надо. Серьезно поговорить, но так, чтобы ни одна живая душа не слышала. Я вас оставлю.
Федотов опасливо поглядел на чернеющий в сумерках капонир.
– Здесь нельзя, отойдем.
Они пошли к центру летного поля. Скованный морозом наст едва-едва продавливался под унтами.
– Достаточно, – сказал Федотов и еще раз оглянулся. Нет, никого не было в густеющих сумерках.
– Слушайте, Василий Николаевич, – быстро продолжал он, – я покажу вам один документ. Вы на него посмотрите и возвратите мне. Я посвечу вам под полой шинели фонариком.
Боркун стянул с руки черную крагу, услышал, как Федотов сказал: «Вот, держите», и в следующую секунду на широкую ладонь летчика легла небольшая фотокарточка.
Вспыхнул внезапно электрический фонарик, Боркун увидел женское лицо и коротко, сдавленным голосом вскрикнул:
– Валя!
Фотография упала в снег, он бросился за ней, схватил снова.
– Экий вы медведь! – насмешливо произнес в темноте Федотов. Но Боркун не услышал этих слов.
Онемевшими губами он спрашивал:
– Постойте… Постойте, майор. Объясните, как очутилась у вас эта фотография?.. Я знаю все ее фотографии. Эта новая. Значит, она снималась там… у немцев?
– Да. Там, у немцев, – спокойно подтвердил майор. – Но вы не все видели. Переверните фотографию, я еще раз посвечу.
Снова вспыхнул кружок света и лег на тыльную сторону фотографии. Боркун прочел: «Фотоателье господина Каминского». И вдруг на сантиметр ниже увидел короткую строчку, написанную безумно знакомым почерком: «Вася, родной, жди и верь». Фонарик потух. Боркун услышал ровный голос майора Федотова:
– Там, у немцев, она выполняет наше задание.
И большой, могучий, ни разу не устававший в бою Боркун не выдержал, заплакал по-мужски, откровенно.
Эта ночь мало чем отличалась от других морозных ночей ранней зимы сорок первого года. Путаясь в тучах, кособокий месяц плавал над миром так же равнодушно, как и во все другие ночи. Какое дело было ему до людских страданий на большой исхлестанной свинцовыми дождями земле. Ему ли слушать людские стоны, всматриваться в пустые глазницы мертвых, упавших на поле боя и припорошенных декабрьским снегом? Ему ли волноваться за сложные запутанные судьбы страдающих в этот год людей? Нет, он себе плыл да плыл, ныряя в просветы меж облаками, которые у метеорологов и летчиков именуются окнами. А внизу лежала огромная Москва, и ни одного огонька, кроме редких отблесков пламени из стволов зениток да бледных столбов прожекторов не было видно. Лучи прожекторов сновали по небу торопливо, будто хотели схватить равнодушный холодный месяц. Москва казалась мрачной и нелюдимой. Но это, если смотреть на нее с высоты. А тому, кто в ту ночь побывал бы на ее площадях и улицах, навек бы, наверное, запомнилось, как единым слитным потоком шли через нее от шоссе Энтузиастов до Волоколамского шоссе люди в серых шинелях. Шли за танками, за самоходными установками, за похожими на платформы «катюшами». Шли суровые и молчаливые, с автоматами, заботливо смазанными, чтобы не отказали в бою. Суровые, потому что горели их сердца и взгляды жаждой мщения, молчаливые, потому чтобы не дать обнаружить себя врагу. Шли молодые, крепкие, как таежные сосны, сыны Сибири, и смуглые дети далекого Казахстана, и горячие веселые парни из Узбекистана. Шли через древнюю Красную площадь, мимо Мавзолея, где спал вечным сном тот, кто был отцом для всех них, тот, кто навечно сделал их всех единокровными братьями, – Ленин.
Поздно ночью на КП затрещал телефон, связывавший штаб с командующим авиацией фронта. Демидов, оставшийся после проверки караулов ночевать в землянке, автоматическим движением снял трубку. В сонной дремоте щурил глаза, прижимая трубку к небритой (так и не успел побриться за весь день) щеке.
– Полковник Демидов у аппарата.
– Демидыч! – раздался бодрый голос генерала Комарова. – Вставай, Демидыч! Вставай, поднимайся, рабочий народ! Слышишь, что говорю? Если у тебя есть под боком фляжка со спиртом, налей, но не больше полсотни граммов. Понял, Демидыч? – голос генерала так и дрожал от буйного веселья. И Демидов, стряхнувший с себя остатки дремоты, улыбнулся в трубку:
– Загадками говорите, товарищ генерал. За что пить-то? Дела не такие уж густые, чтобы тосты поднимать.
– За что, спрашиваешь? – еще громче и веселее закричал Комаров. – А ты выпей за самую большую радость, какую только могли мы ждать в этом сорок первом году! За разгром немцев под Москвой! За наступление наше. Хватит тебе немецкие пушки слушать. Ровно через десять минут будешь слушать новую музыку. Нашу, советскую, понял? А теперь получай задание. С рассветом всеми исправными самолетами ударишь по южной опушке леса на участке Выселки – Карманово. Делай отметки по карте.
Демидов, не надевая унтов, в одних шерстяных носках подбежал к столу начальника штаба. Под диктовку Комарова он торопливо рисовал на разостланной карте скобки и стрелки, красную черту маршрута, записывал время и высоту эшелона, а сам чувствовал, как сильнее и сильнее пульсирует на левом виске жилка и отчего-то трудно становится читать названия населенных пунктов.
– Все, что ли? – резко спросил Комаров. – А теперь выходи из своей норы музыку слушать.
Полковник быстро оделся и, распахивая дверь во вторую половину землянки, крикнул тем немногим, кто там спал, – Петельникову, инженеру Стогову, двум связным:
– Наступление! Созвать весь летный состав! Техники и механики – по машинам!
А потом выбежал наверх в расстегнутом шлемофоне и накинутом на плечи полушубке. Морозный ветер ожег лицо и грудь. Полковник только поглубже вдохнул его. Вокруг было еще темно, но над кромкой леса уже наметилась серая полоска.
И вдруг тишина раскололась по всему горизонту глухим слитным громыханием, и далекие зарницы осветили декабрьское подмосковное небо.
Артиллерия всех калибров грохотала непрерывно, без передышки, голоса наиболее мощных орудий лишь иногда пробивались в канонаде, словно солисты в хоре, Демидов стоял и слушал, и не замечал, как по жестким его щекам текли слезы.
– Выстояли! – радостно повторял он, обращаясь неизвестно к кому. – Выстояли, родимые. Вот оно, началось!
Когда поднятые по тревоге летчики прибыли на командный пункт, там только и слышалось радостное: «Наступление!», а Демидов невозмутимо сидел перед зеркалом и сбривал с подбородка остатки седоватой щетины.
– Собрались, дорогие товарищи! – весело приветствовал он летчиков. – Ну, чего этак смотрите? Удивились, что старик бреется? Так ведь наступление началось. Наступление! Понимаете, какой это праздник? Честное слово, ни одного небритого не выпущу в полет!
Он встал, застегнул на гимнастерке верхние пуговицы и сразу сделался торжественно-строгим.
– Товарищи командиры! Слушайте боевой приказ…
Двумя группами взяли курс к линии «фронта» в се оставшиеся в строю летчики девяносто пятого истребительного полка. Первую группу в десять машин вел полковник Демидов, вторую – комиссар Румянцев, нарушив закон, по которому один из них оставался на земле, если другой был в воздухе. Истребители, ревя моторами, приближались в сомкнутом строю к линии фронта. Сколько раз под крылом самолета мелькал этот вот перекресток асфальтированных дорог, эти лохматые, осыпанные снегом сосны или вот эта чудом уцелевшая церквушка с высокой колокольней! Да, много раз проносились над этим районом демидовцы. Но проносились для того, чтобы пулеметными очередями и пушечными залпами сдержать противника, не пустить его дальше. А теперь они летят, чтобы наступать и преследовать.