– Так что, товарищи летчики? Все ли понятно?
Боркун тяжелой ладонью похлопал себя по шее, будто хотел попробовать ее крепость. Усмехнулся, покосился на своего соседа Султан-хана, но коричневое лицо горца ни одним мускулом не ответило на его улыбку.
– Понятно, товарищ командир, – флегматично произнес Боркун, – только уточнить бы хотелось. Сто двадцать боевых вылетов в день – это, если разделить на брата, по четыре на каждого получится. Туговата Нагрузочка, что называется, предельная.
– Боитесь, что это будет вам не по силам, Боркун? – холодно спросил Румянцев.
И Боркун моментально притих, улыбнулся извиняющейся улыбкой.
– Да не поняли вы меня, товарищ комиссар. Такому бугаю, как я, и шесть вылетов по силам. У меня же бицепсы, как у Ивана Поддубного. Я к другому клоню. Надо наш молодняк подготовить получше, чтобы осечек не вышло. Питание чтобы строгое было, по утрам физзарядка, никаких гулянок и спиртных излишеств.
– Дело говорит капитан, – сказал Петельников, – я за всем этим буду следить беспощадно. Порывисто вскочил Султан-хан.
– Я не русский, я дагестанец, товарищ командир, – воскликнул он, – но, когда разговор идет о Москве и защите московского неба от поганых фашистов, я трижды русский! Тут передо мной выступал капитан Боркун. Говорил о физзарядке, о бытовом режиме, арифметикой мало-мало занимался, вылеты на брата делил. Одно могу сказать: хороший ты баец, Вася, а говорить не умеешь. С того ли надо начинать! Нам московское небо доверили. Кто доверил? Родина доверила, партия доверила, народ наш советский. Так разве тут может идти речь, сколько раз можно, а сколько нэ можно подниматься в небо за один день! Сколько командир прикажет – столько и поднимемся. Я так считаю, – твердо закончил Султан-хан, и вся землянка ему зааплодировала.
После выздоровления лейтенант Бублейников стал несколько строже и суше в обращении с товарищами. Раньше он был говорливым пустословом, готовым угощать любого собеседника остротами, анекдотами, всевозможными новостями до полного одурения. Впрочем, такие, как он, часто встречались среди молодых летчиков, еще не побывавших в серьезных переделках. За ретивостью, а порой и заносчивостью они старательно прятали свою робость перед грядущими испытаниями.
Но стоило молодому летчику побывать в жестоком бою, где лоб в лоб сталкивался он со смертельной опасностью, как на глазах у всего полка он превращался из лихого говоруна в совершенно иного человека. Он и по земле начинал ходить увереннее, и словом своим дорожить, не бросая его на ветер, и во взгляде, в движениях; у него появлялась степенность. Все это произошло и с Бублейниковым. Но с Алешей Стрельцовым он был по-прежнему покровительственно шутливым: и уважал Алешу, и посмеивался над его житейской неопытностью.
На новом аэродроме эскадрилью майора Жернакова разместили в большой светлой комнате, где раньше помещалась аэродинамическая лаборатория: на стенах остались схемы действия сил на крыло самолета при взлете, наборе высоты, на предельных скоростях.
Бублейников занимал самую крайнюю койку. Когда Алеша зашел за ним по пути на ужин, он сидел за тумбочкой и химическим карандашом надписывал на конверте адрес. Рядом лежала целая груда писем, и он, показывая на нее, счастливо жмурился:
– Видал?
Алеша вопросительно посмотрел на него.
– Эх ты, детеныш, – добродушно сказал Бублейников, – это все от нее. От «паташонка» моего. За неделю столько сочинила, а! Знать, не забывает.
– Неужели за неделю? – удивился Алеша.
– А думаешь, – хмыкнул Бублейников, – бывает, так распишется, что и больше пришлет. А получать их приятно, Алексей, ох-и приятно.
Стрельцов улыбнулся.
– Чего зубы оскалил? – заворчал Бублейников. – Разве тебе понять! «Не доходчиво», как говорил у нас на занятиях один начхим. Эх, Леха, приятный ты парень и летчик что надо, а в личном вопросе отстаешь. Женить бы тебя, шельмеца. Ведь и рожа приличная, и башка на месте пристегнута, да и все остальное, наверное. И чего ты медлишь? Вон в госпитале медсестра Варя расспросами о тебе замучила. Спрашивает, а глаза – вот такие широкие, как фары на посадке.
– Неужели спрашивала? – улыбнулся Алеша, Бублейников кивнул: – Весь госпиталь говорит, какая она недотрога.
– Ладно, когда-нибудь и на ком-нибудь, может, и женюсь, – вздохнул Алеша. – Идем ужинать, что ли!
Глава одиннадцатая
На новом аэродроме следователю военной прокуратуры майору Стукалову, отвели изолированную комнату с отдельным входом. Черноволосый писарь Володя Рогов вместе с шофером дежурной автомашины внес небольшой, но и не маленький коричневый сейф Стукалова и выдал майору три ключа: от дверного замка, от английского и от навесного. Майор Стукалов довольно осмотрел свое новое жилище, подкинул на ладошке все три ключа и отпустил своих помощников. Потом снял очки в роговой оправе, старательно протер их запотевшие стекла.
Оставшись один, он запер дверь, попробовал, работает ли телефон, и, услышав протяжный гудок подмосковной АТС, удовлетворенно положил на рычаг трубку.
Так уж повелось, что майор Стукалов, прикомандированный к демидовскому полку, с самых первых дней войны везде поселялся отдельно от всех. Так было удобнее работать, вести деловую переписку и переговоры в полной уверенности, что это никому не станет известным.
Стукалов снял гимнастерку и аккуратно сложил ее на табуретке тем самым конвертом, каким обычно складывают гимнастерки в солдатских казармах. Оставшись в клетчатом коричневом джемпере, из выреза которого выглядывали его тощие ключицы, он с удовольствием лег на свежезастеленную кровать. Переливчатый звон пружинного матраца и запах свежего постельного белья усилили и без того хорошее настроение. Сцепив руки за затылком, Стукалов смотрел на чистенький, с зеленой аккуратной каемочкой потолок и думал о том, что не столь уж плохо после землянок и фронтовой грязи провести день-другой в такой обстановке.
С детства Женя Стукалов привык вырывать у жизни все хорошее с боя. Он быстро усвоил немудреную истину, что без борьбы и настойчивости это хорошее не заполучишь. Нельзя грешить на Жениных родителей, утверждая, что это они привили ему такое качество. Его отец, директор гидростанции, взъерошенный, одутловатый человек, вечно куда-то торопившийся, ходивший, хотя у него был персональный автомобиль, в грубых, забрызганных водой и цементным раствором сапогах, на строительных точках бывал чаще, чем дома, и на формирование характера своего сына вряд ли оказывал какое-либо влияние. Энтузиаст многих хороших дел, человек, уважаемый всей округой, он незаметно сгорел, пораженный неотвратимо надвигавшейся сердечной болезнью.
После его смерти Женя остался на попечении у своей преждевременно поседевшей матери. Пенсии не хватало, и мать стала преподавать в школе. К сыну она относилась ровно: не баловала, но и не была излишне строгой. Однажды в период безденежья десятилетнему Жене захотелось иметь нарядный двухколесный велосипед, выставленный в местном универмаге. Мама отказала в покупке. Женя ревел целых два часа, но услышал короткий неутешительный ответ:
– Можешь и громче орать, все равно ничего не добьешься.
Тогда Женя стих, но стих, как стихает летний ливень, чтобы припустить сильнее.
– Не купишь? – без единой слезинки спросил он.
– Не куплю.
– Тогда я буду биться головой о стенку, пока не скажешь, что купишь.
Женя схватился цепкими руками за железную спинку кровати и, подпрыгнув на коленях, ударился с грохотом головой о стенку. В глазах запрыгали зеленые мячики, голове стало больно, но он ударился с новой силой и продолжал биться до тех пор, пока мать, удрученная его холодной решимостью, не сдалась.
– Ладно, Женечка, – махнула она рукой, – перестань. Куплю.
Так была одержана первая победа в жизни, и этот метод он взял на постоянное вооружение. Женя подрос и поступил в ветеринарный институт. Нельзя сказать, чтобы он был туг к наукам. Но, поучившись год, он разочаровался в избранной было профессии.