Я устал, дрожу от холода, но, несмотря на это, мне безумно радостно, что я здесь, в этом месте, о котором так давно мечтал, даже не зная о его существовании. Внутри меня все трепещет, я сижу, вглядываясь в ночь широко открытыми глазами. Медленно плывут на запад звезды, спускаются к невидимому горизонту. Яростный ветер вздувает позади меня парусину, будто я не закончил еще своего плавания. Завтра я пойду туда, я увижу, где проходили те тени. Что-то ждет меня там — кто-то?.. Ради встречи с ним я и приехал сюда, оставил Мам и Лору. Я должен быть готов ко всему, что явится мне в этой долине, на краю света. Так я и засыпаю, у входа в палатку, прислонившись спиной к большому камню, обратив к черному небу широко раскрытые глаза.
* * *
Как давно я уже здесь, в этой долине? Сколько дней, месяцев? Мне следовало бы завести календарь и делать, по примеру Робинзона Крузо, зарубки на дереве. Эта пустынная долина поглотила меня, как безбрежное море. Дни и ночи сменяют друг друга, и каждый новый день стирает из памяти предыдущий. Потому я и пишу заметки в купленных у китайца в Порт-Матюрене тетрадях — чтобы проходящее время оставляло хоть какой-то след.
И что же остается? Одни и те же действия, повторяющиеся каждый день, когда я снова и снова обследую долину в поисках ориентиров. Я встаю до рассвета, чтобы воспользоваться утренней прохладой. На заре долина необычайно прекрасна. При первых проблесках дня базальтовые и сланцевые глыбы сверкают от росы. Темнеют деревца, тамаринды и пальмы вакоа, еще сонные после холодной ночи. Ветер едва чувствуется, а за ровной линией кокосовых пальм виднеется неподвижное море. Темно-синее, пока без солнечных бликов, оно словно сдерживает свой рокот. Я больше всего люблю эти мгновения, когда всё вокруг застыло в ожидании. В небе, по-прежнему пустом и чистом, появляются первые птицы: олуши, бакланы, фрегаты пролетают над Английской лощиной и уносятся дальше к северу, на близлежащие островки.
Это единственные живые существа, которых я вижу с самого первого дня моего пребывания здесь, если не считать крабов — земляных, что роют норки в дюнах в устье реки, и крошечных морских, огромными полчищами бегающих по тине. Когда птицы возвращаются, снова пролетая над долиной, я понимаю, что день кончается. Мне кажется, что я знаю каждую из них и что они тоже узнают меня — этого смешного муравья, что ползает по дну долины.
Каждое утро я возобновляю свои поиски, следуя разработанному накануне плану. Я иду от вехи к вехе, делая с помощью теодолита замеры, затем, описав дугу — с каждым разом все б о льшую, — возвращаюсь обратно, чтобы тщательно обследовать каждый арпан земли. Солнце поднимается все выше, зажигает искры на остроконечных скалах, четко прорисовывает тени. Под полуденным солнцем долина меняется, становится жесткой, враждебной, щетинится всеми своими остриями и колючками. Скалы отражают солнечный свет и тепло, и от этого, несмотря на порывистый ветер, становится все жарче. Я чувствую на лице жаркое дуновение — как из печи, глаза наполняются слезами, я с трудом удерживаюсь на ногах.
Приходится остановиться, подождать. Я иду к реке, пью из ладони. Потом сажусь в тени тамаринда, прислонившись спиной к его обнаженным разливами корням. Не шевелясь, ни о чем не думая, жду, пока солнце не обойдет вокруг дерева и не начнет своего медленного падения за черные холмы.
Иногда мне кажется, что я снова вижу на холмах тени, неясные фигуры. Тогда я иду туда по руслу реки, чувствуя, как горят от зноя глаза. Но тени исчезают, прячутся в свои тайные убежища, сливаются с черными стволами тамариндов. Больше всего я боюсь этого часа, когда голова тяжелеет от тишины и света, а ветер режет, словно разогретый нож.
Я сижу в тени старого тамаринда на берегу реки. Это дерево было первым, что я увидел, проснувшись там, наверху, на своей площадке. Я спустился к нему, подумав, что это может быть тот самый тамаринд у родника, о котором говорится в письме про клад. Он показался мне настоящим властелином долины. Дерево не высоко, но под защитой его раскидистых ветвей, в их тени, ощущаешь мир и покой. Теперь я хорошо знаю его кряжистый, потемневший от времени, жары и засухи ствол, его узловатые ветви, покрытые тонким кружевом такой нежной, такой молодой листвы. Земля вокруг него усеяна длинными золотистыми стручками, лопающимися от спелых зерен. Каждый день я прихожу сюда со своими тетрадями и карандашами, сосу кисленькие зернышки, раздумывая над новыми планами, подальше от нестерпимого зноя, что царит в моей палатке.
Я пытаюсь определить параллельные линии и пять точек, служащие ориентирами на карте Корсара. Точки — это, вне всякого сомнения, вершины гор, которые видны при входе в Лощину. Вечером, до темноты, я дошел до устья реки и увидел эти вершины. Заходящее солнце еще освещало их, и меня снова охватило странное волнение, словно что-то вот-вот должно мне открыться.
Без конца черчу я на бумаге одни и те же линии: до боли знакомый изгиб реки, уходящая в горы, прямая как струна долина. По сторонам базальтовыми замками стоят холмы.
Сегодня, когда солнце стало клониться к западу, я решил подняться вверх по склону восточного холма, чтобы поискать там «проушины» — отметины, оставленные Корсаром. Если он и правда был здесь, что кажется мне все более и более вероятным, то не мог не оставить на скалах или на каком-нибудь другом камне таких отметин. С этой стороны склон более удобен для подъема, но вершина словно удаляется, по мере того как я карабкаюсь вверх. То, что издали виделось мне ровной стенкой, оказалось в действительности множеством ступеней, которые совершенно сбивают меня с толку. Вскоре я оказываюсь так далеко от противоположного склона, что с трудом различаю белое пятнышко парусиновой палатки, служащей мне убежищем. Дно долины выглядит серо-зеленой пустыней, усеянной черными каменными глыбами, среди которых теряется русло реки. При входе в долину я вижу высокий утес мыса Венеры. Как одинок я здесь, несмотря на близость людей! Наверно, это и беспокоит меня больше всего: ведь я могу тут умереть, и никто этого не узнает. Разве что какой-нибудь ловец осьминогов заметит мой лагерь и поднимется посмотреть. А может, вода и ветер унесут всё, разметают, разбросают среди камней и опаленных солнцем деревьев.
Я внимательно вглядываюсь в возвышающийся напротив западный холм. Что это — оптический обман? Чуть выше мыса Венеры я вижу выбитую в скале большую букву «M». Сейчас, при сумеречном, косо падающем свете, она проступает с особой отчетливостью, словно сделанный гигантской рукой надлом. Дальше, на вершине зубца, виднеется наполовину разрушенная каменная башня: я просто не заметил ее, устраивая свой лагерь прямо под ней.
Я потрясен этими открытиями. Тут же, не медля ни минуты, я спускаюсь обратно по склону холма и бегом пересекаю долину, чтобы успеть до темноты. Вздымая снопы холодных брызг, я переправляюсь вброд через Камышовую реку и по каменной осыпи, которой следовал в первый день, взбираюсь на западный холм.
Добравшись до верха склона, тщетно ищу я очертания буквы «М» — вблизи они распались. Края скалы, образовывавшие боковые линии, расступились, а в центре между ними оказалось нечто вроде плато, поросшего искривленными ветром, перекрещенными деревцами. Согнувшись под ударами порывистого ветра, я лезу дальше и слышу, как срываются вниз камни. Между кустами молочая и пальмами вакоа мелькают и прячутся коричневые тени. Это дикие козы, может быть сбежавшие из стада манафов.
Наконец я добираюсь до башни. Она стоит на вершине утеса, нависая над долиной. Как же я не заметил ее сразу, когда пришел сюда? Полуразрушенная башня сложена из больших кусков базальта, скрепленных между собой известковым раствором. С одной стороны видны остатки двери или бойницы. Я вхожу внутрь развалин и сажусь на корточки, чтобы спрятаться от ветра. Через отверстие в стене виднеется море. В сумеречном свете оно предстает бескрайним, неистово синим; подернутый серой дымкой горизонт сливается с небом.