Вот я и ухожу — далеко-далеко, как можно дальше. Забираюсь на креольские изгороди и смотрю, как разгораются пожары бунтов. Я бегу через вырубленные плантации. Кое-где встречаются еще работники — женщины из самых бедных, старухи в ганни. Они подбирают неубранный тростник или срезают серпами просо. Заметив меня — загорелого, измазанного красной землей, босого, с висящими на шее башмаками, — женщины со страху кричат, гонят меня прочь. Никогда ни один белый не появлялся еще здесь. Иногда на меня кричат надсмотрщики, сирдары, бросаются камнями, и я бегу от них через тростники до изнеможения. Сирдаров я ненавижу. Презираю их больше всех на свете, потому что они грубые и злые и бьют палкой бедняков, когда те недостаточно быстро загружают тюки тростника на повозку. По вечерам сирдары получают двойную плату и накачиваются тростниковой водкой. Зато перед field managers {5} сирдары трусят и пресмыкаются, разговаривают с ними сняв шляпу и притворяясь, будто обожают тех, с кем только что обращались как со скотом. В полях полуголые, едва прикрытые жалкими лохмотьями люди выдирают «огрызки» — оставшиеся после рубки тростника пеньки, — орудуя тяжелыми железными щипцами, которые почему-то называются «мертвяками». Или, взвалив на плечо кусок базальта, тащат его до запряженной быками повозки, а затем выгружают на краю поля, складывая очередную пирамиду. Это те, кого Мам называет «мучениками тростника». Работая, они поют, и мне нравится, сидя на верхушке черной пирамиды, слушать их монотонные голоса, разносящиеся по безлюдным просторам плантаций. Я и сам люблю петь про себя старую креольскую песню, которую кэптенКук напевал нам с Лорой, когда мы были маленькие:
Переплыл я синюю рек у ,
Повстречал ее на берегу.
Я ей: «Что делаешь ты тут?»
Она мне: «Рыбу ловлю».
Эх, эх, детушки!
Без труда не проживешь.
Эх, эх, детушки!
Без труда не проживешь…
Отсюда, с каменной горки, мне видны дымы пожаров в стороне Йемена и Валхаллы. Сегодня горит что-то очень уж близко, совсем рядом с барачным поселком на реке Тамарен, и я понимаю, что дело принимает серьезный оборот. Я несусь через поля к грунтовой дороге, сердце колотится как бешеное. Голубая крыша нашего дома слишком далеко, мне не предупредить Лору. Подбежав к переправе, я слышу ропот недовольства. Это похоже на грозовые раскаты в горных ущельях, когда кажется, будто гроза надвигается сразу со всех сторон. Слышатся крики, брань и даже выстрелы. Мне страшно, но я все равно бегу, бегу прямо через тростники, не обращая внимания на порезы. Наконец я прибегаю к сахароварне и оказываюсь в самом сердце этого ропота, посреди бунта. У ворот толпятся ганни, все кричат. Перед толпой — три всадника, слышно, как стучат по булыжникам копыта, когда они поднимают лошадей на дыбы. В глубине зияет пасть печи, внутри которой вихрем кружатся искры.
Людская масса то наступает, то, словно в каком-то диковинном танце, с пронзительными криками откатывает назад. Мужчины размахивают тесаками и косами, женщины — мотыгами и серпами. Охваченный страхом, я стою как вкопанный, и толпа смыкается вокруг меня плотным кольцом. Я задыхаюсь, глаза мои забиты пылью. Еле-еле я протискиваюсь к стене сахароварни. И тут — я даже не успеваю понять, что происходит, — три всадника бросаются навстречу надвигающейся толпе. Лошади теснят народ, а всадники бьют направо и налево прикладами ружей. Две лошади прорываются к плантациям, вслед им несутся крики разъяренной толпы. Они проносятся так близко от меня, что я бросаюсь ничком в пыль, испугавшись, что они меня затопчут. Я вижу третьего всадника. Он упал с лошади, и теперь люди толкают его, схватив за руки. Лицо упавшего искажено страхом, но я узнаю его. Это некий Дюмон, родственник Фердинана, муж его кузины, он — field manager на плантациях дяди Людовика. Отец говорит, что Дюмон хуже любого сирдара, что он бьет работников тростью и отбирает плату у тех, кто на него жалуется. Теперь их очередь — людей с плантаций — избивать его, оскорблять, издеваться над ним, валить его на землю. В какой-то момент он оказывается рядом со мной, и я вижу его растерянный взгляд, слышу тяжелое дыхание. Мне страшно, я понимаю, что сейчас его убьют. Тошнота подступает к горлу, душит меня. Глотая слезы, я отбиваюсь кулаками от разъяренной толпы, которая меня даже не замечает. Одетые в ганнимужчины и женщины, крича на разные голоса, продолжают свою диковинную пляску. Когда мне удается наконец выбраться из толпы, я оглядываюсь и вижу белого человека. Его одежда разодрана, полуголые черные люди несут его за руки и за ноги прямо к горящей печи. Человек не кричит, не сопротивляется. Когда негры приподнимают его и начинают раскачивать перед красным жерлом, лицо его превращается в белое пятно страха. Я стою посреди дороги, не в силах двинуть ни ногой, ни рукой, и слушаю крик толпы, который становится все громче и громче, это уже и не крик вовсе, а медленная тоскливая песня, что вторит ритму раскачивающегося перед пламенем тела. Еще одно движение толпы, дикий, душераздирающий вопль — и человек исчезает в топке. И тогда внезапно крики смолкают, и я снова слышу лишь глухое ворчание пламени и бульканье тростникового сока в огромных сверкающих чанах. А мне все не оторвать взгляда от пылающей пасти, куда негры как ни в чем не бывало продолжают подбрасывать лопатой сухой тростник. Потом толпа медленно разделяется на части. Женщины в ганниуходят по пыльной дороге, замотав покрывалами лица. Мужчины, с тесаками наперевес, отправляются на плантации. Ни крика, ни шума, только безмолвие ветра в листьях тростника. Я иду к реке. Это безмолвие — внутри меня, оно наполняет меня до головокружения, и я знаю, что никому не смогу рассказать о том, что видел сегодня.
Иногда мы ходим в поля вместе с Лорой. Шагаем по тропинкам среди убранных полей, и, когда земля становится слишком рыхлой или путь нам преграждает груда срезанного тростника, я переношу Лору на спине, чтобы она не испортила своего платья и ботинок. Лора на год старше меня, но она такая легкая и хрупкая, что мне кажется, будто я несу маленького ребенка. Ей очень нравится шагать вот так, когда острые листья расступаются перед лицом и снова смыкаются за спиной. Однажды она показала мне на чердаке рисунок в старом номере «Иллюстрейтед Лондон ньюс», на котором был изображен Али, несущий Наоми на спине через ячменное поле. Наоми смеется, срывая колосья, чтобы те не хлестали ее по лицу. Лора сказала, что из-за этого рисунка и прозвала меня Али. Еще она рассказывает мне о Поле и Виргинии, но мне эта история не нравится, из-за того что Виргиния боялась раздеться, чтобы войти в море. Мне это кажется смешным, и я говорю Лоре, что это, наверно, не взаправдашняя история, а она сердится. Она говорит, что я ничего в этом не смыслю.
Мы идем к холмам, туда, где начинается имение Мажента с его охотничьими угодьями. Но Лора не хочет заходить в лес. Тогда мы вместе спускаемся к истоку Букана. Воздух среди холмов влажный, как будто утренний туман, зацепившись за листья кустарников, задержался там на весь день. Мы с Лорой любим усесться где-нибудь на полянке, когда деревья едва начинают выступать из ночного мрака, и смотреть на пролетающих над нами морских птиц. Иногда мы видим пару «травохвостов». Прекрасные белые птицы прилетают из ущелий Ривьер-Нуара, со стороны Мананавы, они подолгу парят над нами, широко раскинув крылья, — словно кресты из морской пены с длинными, развевающимися хвостами. Лора говорит, что это д у хи погибших моряков и не дождавшихся их жен. Птицы парят легко, бесшумно. Они живут в Мананаве, там, где темные горы и небо закрыто тучами. Мы с Лорой думаем, что там рождаются дожди.