Ипполитовна долго глядела в разложенные карты, потом вытерла уголки губ и завела:
— Плохого нет, плохого быть не может…
— Да ты не про плохое, ты про хорошее гадай, — вставила Клавдия.
— …а сегодня гостя жди, червовый пожалует.
— Коська, что ль?
— Уж не знай. Только он гостем и уйдет. А на жизнь тебе ложится крестовый.
— Валька, что ль?
— Не знай. По твоим кавалерам, Клавдя, в колоде восемь королей надо держать.
Клавдия заливисто захохотала, и Нина опять подумала, что она, пожалуй, навеселе… Как же так, ведь она ребенка кормит? Ей захотелось сразу же схватить сына и убежать, но она знала, что не сделает этого, ведь ребенку нужно материнское молоко, и выхода у нее не было.
— А от казенного короля, Клавдя, тебе будет престиж.
— Это чево такое?
— А тово. Пристегнет тебя казенный король за твоих кавалеров, больно балуют они. Давеча на При- валке у дамочки золотые серьги чуть не с ушами оборвали…
— А мне-то что? Мое дело маленькое: мне заказывают, я рожаю, а они обязаны своих деток кормить…
— Ну гляди, я прокукарекала, а там хоть и не рассветай.
Витюшка уснул, отвалился от груди, Клавдия подала его Нине:
— Тихонько, не мни, не дани, а то срыгнет.
— Спасибо. Я вам буду платить.
Клавдия опять засмеялась.
— Поллитровками разве…
Когда шли домой, Нина спросила:
— Она что же, пьяница?
— Что ты, это она так, пошутила насчет поллитровок…
Ипполитовна стала рассказывать про Клавдию — живет хоть и небогато, но нужды не знает, кавалеры ейные носят и харчами и деньгами, потому как от каждого тут ребятенок… Нине было ужасно все это слышать, по опыту своей недлинной жизни она твердо знала, что таких, как Клавдия, следует презирать и держаться от них подальше, а ей приходится нести сюда, в этот порочный дом, своего сына.
— А нет ли другой кормящей женщины, поприличней? — спросила она.
— Как не быть, да кормить чужого не станет. А Клавдия баба добрая.
Нина обреченно вздохнула, Ипполитовна покосилась на нее, поджала губы.
— Ты, москвичка, ведь берешь у татар козье молоко, дак у козы почему пачпорт не спрашиваешь? Может, та коза похлеще Клавки шлюха.
Нина не поняла, почему обиделась Ипполитовна, не попрощавшись, нырнула в Свою калитку, пристукнула ею. А Нина понесла сына к ветхому домику, который неожиданно стал и ее домом.
Уже два месяца Нина жила, соприкасаясь с людьми, которые были ей непонятны, не совпадали с теми эталонными, правильными, о которых читала в книгах, видела в кино, о которых постоянно твердили в школе. И жила она всегда среди людей, не похожих ни на Евгению Ивановну, ни на Ипполитовну или Клавдию… Ей трудно было разобраться во всем, что удивляло в этих людях. Евгения Ивановна могла ругать всех сверху донизу, в то же время любила и ценила Советскую власть, без этой власти, как говорила она, «мы бы все пропали, я только через ликбез грамоту осилила, а Кольку — младшего — Советская власть бесплатно выучила, в люди вывела, дело в руки дала». Она могла быть грубой, пустить мужское крепкое словечко — в интеллигентной семье Нины этого не водилось, — но с нею было надежно и уютно… Она терпит ночные Витюшкины крики, а то и встанет, компресс на животик приложит и, жалея Нину, унесет его к себе, чтобы Нина могла поспать… А Ипполитовна, своим образом жизни прямо- таки позорящая Советскую власть? Верит в бога, которого, как известно, нет; продает свечи в церкви, которую просто по недоразумению забыли закрыть или переоборудовать в клуб; побирается, нищенствует, хотя у нас нищих нет и быть не может. Наверно, от жадности? Слышала Нина про старух, У которых после смерти находили в перинах большие деньги… По всем законам правильной жизни с таким чуждым элементом общаться позорно, но когда Нина болела, этот «чуждый элемент» ухаживал за ней, возился с Витюшкой, носил его на кормление к Клавдии… А Клавдия, жизнь которой ничего, кроме осуждения, вызывать не может, кормит чужого ребенка как своего… Хотя, как говорит Евгения Ивановна, могла бы продавать лишнее молоко, оно теперь в цене, за него платят сумасшедшие деньги. И кто мешает этой Клавдии выйти замуж и начать правильную жизнь? Куприн в «Яме» писал про падших женщин, так это же при царе, тогда женщине некуда было деться, а Клавдия вполне могла бы закончить хотя бы техникум, трудиться и приносить пользу… Нину мучило, что жизнь, казавшаяся ей раньше такой целесообразной, разложенной по правильным полочкам, оказалась сложной, перемешанной, непонятной. Об этом не с кем было поговорить, и она не знала, надо ли говорит. Как объяснить, что люди, которых она в прежней своей жизни осуждала бы, вдруг оказались самыми близкими и нужными для нее и сына, а такие, как Колесовы, схожие с ней образом жизни, стали чужее чужих? Может, когда-нибудь она разберется в этом и все поймет. Единственный человек, с кем она могла бы поговорить обо всем, — Ада, и ей очень хотелось увидеть Аду, но для этого надо было идти к Колесовым, а этого она сейчас не могла.
Первое время она много думала о Колесовых, особенно о Михаиле Михайловиче, рисовала себе картины: он, старый, немощный и больной, приезжает к ним в ту будущую жизнь, полную тепла и света, а она захлопывает перед ним дверь. Но тут же ей становилось жаль старика, она исправляла картину: он, старый, немощный и больной, приезжает к ним в дом, она принимает его, отводит ему самый теплый и сухой угол, несет первый, самый лучший кусок, кладет спать на самую мягкую постель и ухаживает за ним, больным, как родная дочь. Да, только так. Пусть это и будет самой великой местью человеку, который отверг родного внука.
Отрадно и сладко было придумывать разные сцены, в них она подавляла своих обидчиков благородством и добротой.
32
Еще в январе, едва оправившись от болезни, Нина поехала на почту. Евгения Ивановна, правда, гнала ее в загс записывать сына, без метрики, говорила она, не дадут детской карточки.
— Мысленное ли дело, ребетенку месяц, а по закону его вроде бы и нет!
Как только у нее выдались свободные сутки, она вызвалась посидеть с Витюшкой, а Нину послала в загс. Нина и направилась было туда, честно пошла к остановке, чтобы сесть на «аннушку», но в это время подкатил трамвай, та же «аннушка», но ехала она в противоположном направлении, к почтамту, и ноги сами понесли Нину к трамваю. И всего-то три остановки, уговаривала она себя, поднимаясь в вагон.
Казалось, целую вечность не была она на почте, там должна скопиться уйма писем от отца и Виктора, и еще она надеялась получить деньги — деньги у нее были на исходе, и она с ужасом думала о будущем: нельзя же сесть на шею тете Жене! Деньги обязательно должны прийти — от отца или от Виктора, — Нина не представляла, что делать, если денег не будет.
Повторилось то же самое, она простояла очередь к окошку с буквой «Н», потом опять напряженно смотрела на пальцы женщины, перебиравшие письма, вдруг эти пальцы замерли, женщина посмотрела на лежавший перед нею паспорт, и у Нины екнуло сердце: есть!
Вместе с паспортом женщина подала Нине всего один тощий конверт, надписанный незнакомым почерком. Она, скользнув по конверту взглядом, опять посмотрела на женщину, как будто спрашивала: и это все? Но та уже взяла другой документ, и Нина отошла, оглушенная тем, что нет ей ни писем, ни денег. Поглядела на конверт без обратного адреса, на штемпеле стояло «Ташкент», но кто ей мог писать из Ташкента — Рябинин, Ванин? Она вытащила из конверта тетрадный листок в клеточку, на котором было выведено четким ученическим почерком: «Здравствуйте, незнакомая Нина! Сообщаю, что Л. М. Райский приказал вам долго жить. Он скончался под новый год в нашей больнице от воспаления легких. Медсестра Люся».
Какая Люся? И кто такой Райский? Она решила, что письмо попало к ней по ошибке, наверно, в Саратове есть еще Нина Нечаева, и хотела даже снова встать к тому же окошку, вернуть письмо и заодно еще раз протянуть женщине паспорт. Но она торопилась.