Павла ходила заплаканная, ее мать отстранили от преподавания — она вела в академии английский язык, — и они куда-то уехали. Как-то Нина спросила отца: «Твое письмо не помогло?» Отец печально покачал головой: «Я уверен, до Сталина оно не дошло». Ночью она тихонько плакала в подушку, думала о Павле, о ее родителях и как страшно, безжалостно сломали их жизнь…
Мать Павлы тоже звали Павлиной, отца — Павлом, и он придумал про их семью шуточные стишки:
Жили-были три павлина, изготовленных из глины.
На четвертого павлина так и не достали глины…
Нина верила: если бы до Сталина дошло письмо отца, справедливость была бы восстановлена.
Сейчас она вспоминала, как в начале войны слышала по радио его больной рвущийся голос и как кто-то там или он сам наливал в стакан воду… Остро жалела его тогда, чутьем угадывала его одиночество, — ведь это в радостях и победах он вместе со всеми, а в горе страны, в общем горе он все равно одинок, потому что за все отвечает больше всех. Многие теперь, думала Нина, наверно, взваливают вину на него только потому, что он вождь. И после споров с Евгенией Ивановной часто думала: зачем он все брал на себя? Зачем позволил вознести себя на такую страшную высоту, где он так одинок?
— Один Сталин не может знать все, — сказала она Евгении Ивановне.
Та, выхватив свою круглую гребенку, злыми взмахами провела по голове:
— И что в тридцать третьем в Поволжье был голод — тоже не знал? Дети мерли, а он не знал?..
— Наверно, не знал, — неуверенно ответила Нина. Она впервые услышала о голоде, а ведь в тридцать третьем они жили тут, в Саратове.
— А ежели ни черта не знает про страну, пускай слазит! Пускай другого кого поставят, который все будет знать!
Они ссорились, расходились по углам, Евгения Ивановна принималась ожесточенно чистить золой кастрюли. Нина возилась с сыном и думала; как она может с таким злом говорить о Сталине в то время, как ёе. муж и сын, возможно, сейчас идут в атаку со словами: «За Родину, за Сталина!» Она не понимала, что они очень по-разному прожили свои жизни: Нина — короткую, благополучную, а эта женщина— долгую, трудную, полную жертв й лишений… Разный опыт отложился у них, и думать одинаково они просто не могли. Но обе быстро отходили, Евгения Ивановна звала к столу:
— Иди, Нетеля, поедим, чего бог и наш тятя Сталин послали…
Они сидели за столом, ели мелкую картошку в мундирах, пили чай с сахарином, Евгения Ивановна рассказывала, как жили до войны тут, в Глебучевом Овраге, который местные остряки прозвали Глеб- порт-маньчжурией, как по весне не раз затопляли их паводковые воды, случались и жертвы, а потом сделали водосток, вода через него идет прямо в Волгу. И как радовались все, что скоро будут расселять эту Глеб-порт-маньчжурию, уже ходили люди из исполкома, всех переписывали и определяли, кому какая квартира требуется, они записались вместе с Ипполитовной, хотели зажить одной семьей, а туд началась война… Сын как раз перед войной ушёл на действительную, теперь воюет, а позже пошел и муж.
— Ну, после войны вас расселят, — сказала Нина.
— Нет, теперь не скоро. Пока та война кончится, пока все хозяйство поправят, не до того будет. Я уж не доживу.
Нина смотрела на эту женщину, которая умела быть и доброй, и сердитой, почти злой, и сердце ее оттаивало, она думала: какая разница, что говорит эта женщина? Важно, что она делает… Пригрела одинокую Ипполитовну, приютила меня с ребенком, делится последним куском…
Что было бы с жизнью, если б она состояла из одних Колесовых и не было бы таких, как тетя Женя?
31
Евгения Ивановна работала на заводе «Шарикоподшипник», где до войны работал и ее муж. Сейчас это был военный завод, там точили корпуса снарядов, и Евгения Ивановна перекрестила завод, называла его «наш неподшипник». Сперва она ради рабочей карточки встала к станку, но долго не выдержала, болели и распухали застуженные в молодости ноги, и ее, как жену кадрового рабочего, перевели в вахтеры. Работала теперь, как сама говорила, «в тепле да сухости, и посидеть можно», посменно — сутки на заводе, сутки дома, а главное, там иногда выдавали талоны то на мыло, то на ситец, и каждый день продавали коммерческие обеды. Обеды эти были, конечно, скудные, суп на комбижире и ложка каши на второе, кашу Евгения Ивановна съедала на работе, чтобы сэкономить хлеб, а суп копила в судке— за сутки полагались ей две порции, — приносила домой.
— Садись, Нетеля, супу поедим!
Нетелей она прозвала Нину потому, что молоко у той так и не появилось после болезни. Нина кинулась в детскую консультацию, ей выписали молочные смеси — какие-то «брис» и «врис», — но молочная кухня почему-то не работала и никто не знал, когда начнет работать, ее научили саму приготовлять смеси.
В том же Глебучевом Овраге многодетная семья казанских татар держала козу, и Нина каждый день меняла Витюшкины четыреста граммов хлеба на пол-литра молока — на деньги хозяева молоко не продавали.
Молоко полагалось разбавлять рисовым отваром, но рису Нина не достала, разбавляла водой, кидала каплю сахара, который купила за бешеные деньги — даже детские талоны на сахар отоваривали леденцами — все это кипятила, этим и кормила сына.
Евгения Ивановна говорила, что такого питания ребенку недостаточно, без грудного молока ребенок пропадет, и заставляла два раза в день носить Витюшку к Клавдии.
Первый раз к кормящей Клавдии Нину повела Ипполитовна.
— Баба она непутящая, семеро по лавкам и все от разных отцов, но добрая, — сказала Евгения Ивановна.
Клавдия, румяная и веселая женщина, жила неподалеку, в таком же насыпном домике; когда Нина пришла сюда в первый раз, то сразу чуть не повернула назад — до того грязно, захламлено было в комнатах. Грязные узлы по углам, на полу — раздавленные куски соленых огурцов, на столе — тоже огурцы и шкурки от вареной картошки, в другой комнате на широкой кровати среди какого-то рванья торчали то ли четыре, то ли пять белесых головок, шестого Клавдия тютюшкала на руках, приговаривала:
— Аиньки!.. Аюшеньки!..
Увидела Ипполитовну и Нину с ребенком, засмеялась:
— Названый сыночек прибыл… Все ты, Политивна, мне деточек пристраиваешь…
— Дак куды денешься, не помирать же младенцам, а у тебя вымя, как у коровы.
— Я не против, мне еще лучше, не трудиться, не сцеживать… Ты, Митенька, полежи, а ко мне сыночек Витенька пришел…
Клавдия сунула ребенка в тряпье на кровати, убрала с лица растрепанные волосы, сколола сзади шпилькой, из расстегнутой спереди кофты вывалила полную, в синих жилках грудь. Руки ее с короткими ногтями были грязны, Нина подумала, что и грудь, конечно, не чище; Клавдии тянулась к ней руками, а Нина топталась, не решаясь отдать сына, и смотрела на Ипполитовну.
Ты, Клавдии, сиську-то помой, — смекнула старуха. — Мы ведь не здешние, не глеб-порт-маньчжурские, а московские, теллигентные…
— Ой-ей-ешеньки! — засмеялась Клавдия, но не обиделась, вышла в сени, загремела там соском умывальника. Вернулась, вытирая руки и грудь серым, застиранным полотенцем.
Нина подала ей Витюшку, и Клавдия принялась подкидывать его:
— Ах ты, мой теллигентненький… Ах, мой красавчик…
Уронит, с ужасом смотрела на сына Нина. Пьяная она, что ли? Ведь уронит!
— Корми давай, — приказала Ипполитовна, — он голодный.
— А может, сама попробуешь? — захохотала Клавдия и стрельнула в Ипполитовну струйкой молока.
— Болтай! — Ипполитовна утерла щеку. — Напущу вот на тебя порчу, я ведь колдунья!
— Тогда погадай, коль колдунья.
Она уселась на топчан, принялась кормить Витюшку, а Ипполитовна достала из ящика стола мохнатые и засаленные карты, стала раскладывать на столе, сдвинув объедки на край. С. Ниной никто не заговаривал, будто ее и нет, и она пыталась сообразить, как будет расплачиваться, возьмет ли Клавдия деньги или потребует хлеб.