Мы любили это место у реки, потому что было где устроить понарошный дом. Прежде нам не везло, мы жили в городах. Последний раз в Оттаве, на первом этаже трехэтажного красного кирпичного дома. Над нами обитали молодожены, она англичанка и протестантка, он француз и католик. Он был военный летчик и часто отсутствовал, но едва приезжал на побывку, колотил жену, и обязательно около одиннадцати вечера. Женщина прибегала вниз по лестнице к моей маме: потом они сидели на кухне и пили чай. Молодая жена плакала – как можно тише, чтобы не разбудить нас – так просила наша мама, она твердо верила, что детям положен двенадцатичасовой сон. А молодая женщина показывала маме синяк на щеке или под глазом и шепотом рассказывала, как напивается муж. Где-то через час в дверь тихонько стучали, появлялся военный летчик при полном параде: он вежливо информировал маму, что его супруга должна вернуться домой, как полагается. Это была ссора на религиозной почве, говорил он. Кроме того, он оставлял на еду пятнадцать долларов, а жена поджарила ему на ужин полуфабрикат. Разве не заслуживает муж после месячной отлучки хорошего жареного мяса, говядины или свинины, спрашивал он мою мать. «Но я держала рот на замке, а глаза открытыми», – говорила мама. Она никогда не видела летчика в стельку пьяным, но он был подозрительно вежливый.
Обо всей этой истории мне знать не полагалось. Меня считали слишком маленькой и неиспорченной девочкой. Зато сестре, старше меня на четыре года, иногда кое-что рассказывали, а она передавала мне, на свое усмотрение приукрашивая детали. Несколько раз я сталкивалась с той женщиной на лестничной клетке возле наших дверей: один раз у нее действительно был синяк под глазом. Ее мужа я никогда не видела, но ко дню отъезда из Оттавы абсолютно уверилась в том, что он настоящий убийца.
Может быть, поэтому отец насторожился, когда мама рассказала, что познакомилась с молодой парой из соседнего коттеджа.
– Ты особо не ввязывайся, – предупредил он. – Я не хочу, чтобы и эта прибегала сюда среди ночи. – Мой отец посмеивался над маминым талантом выслушивать людей и сочувствовать, хотя мама часто подтрунивала: «Дорогой, но ведь я и тебя выслушиваю». Такие люди, говорил отец, присасываются к тебе как пиявки.
Но теперь у папы вроде не было повода беспокоиться. Эта пара уж никак не походила на тех из Оттавы. Фред и Бетти: они сразу попросили, чтобы их так и звали – Фред и Бетти. Нас с сестрой вымуштровали обращаться к посторонним только миссис и мистер, но и нам полагалось звать их Фред и Бетти и приходить к ним домой, когда хотим.
– Вы уж, пожалуйста, не воспринимайте это так уж всерьез, – говорила нам мама. То были тяжелые времена, наша мама была хорошо воспитана, а значит, и мы вырастем воспитанными людьми. И все равно: на первых порах мы приходили к Фреду и Бетти когда вздумается.
У них был точно такой же коттедж, как у нас, только обстановки меньше, поэтому он казался просторнее. Перегородки в нашем доме были из оргалита, выкрашены зеленой краской, и от картин, что когда-то здесь висели, остались светлые пятна. А вот Бетти с Фредом соорудили себе перегородки из фанеры: Бетти покрасила их ярко-желтой краской, сшила занавески, на которых желтые цыплята вылупляются из белых скорлупок. Остатки ткани Бетти пустила на фартук. Дом, где жили Фред и Бетти, был их собственностью. Конечно, тогда есть смысл вкладываться, объясняла мама. Бетти называла кухню кухонькой. В углу стоял круглый стол из кованого железа и два витых стула, покрашенных белой краской. Бетти называла этот уголок утренним гнездышком.
В доме Фреда и Бетти было интереснее, чем у нас. Например, у них была чашка-неваляшка, наполненная водой: на краю сидела птица из дутого цветного стекла, она опускала клюв в воду и пила. У них был дятел – дверной молоток: дергаешь за веревочку, и дятел стучит клювом в дверь. И еще у них была птица-свисток: набираешь туда воды, и свисток заливается трелью. Поет как канарейка, говорила Бетти. Еще они покупали субботние цветные комиксы. Мои родители не любили комиксы и не хотели, чтобы мы читали, как они выражались, всякий мусор. Но, говорила мама, Фред и Бетти к нам так добры, что тут сделаешь?
Кроме всех этих соблазнов в доме был еще Фред. Мы с сестрой обе в него влюбились. Сестра забиралась к Фреду на коленки и заявляла, что он ее кавалер и она потом выйдет за него замуж. Она заставляла Фреда читать ей комиксы и тормошила его, выдергивала изо рта курительную трубку, связывала вместе шнурки его ботинок. Я тоже была неравнодушна к Фреду, но знала, что это безнадежно. Моя сестра застолбила Фреда: если она имела на что-то виды, то от своего не отступалась и терпеть не могла, когда я обезьянничала. И вот я сижу на витом стуле из кованого железа, в утреннем гнездышке, Бетти заваривает кофе, а я смотрю, как Фред играет с моей сестрой в гостиной на софе.
Во Фреде было что-то такое, из-за чего люди к нему тянулись. И даже моя мама, вроде не кокетка – она выбрала мудрость, – в присутствии Фреда заметно оживлялась. Даже мой отец его любил: иногда, вернувшись из города, он пил с Фредом пиво. Они сидели у Фреда на веранде в желтых плетеных креслах, хлопали мошек и обсуждали бейсбол. Они редко говорили о работе. Я даже не знаю, кем работал Фред – в какой-то конторе. А вот мой папа «варился в обоях» – так говорила мама, и я не очень понимала, что это значило. Зато я любила, когда они разговаривали о войне. У отца была больная поясница, и он очень досадовал, что не попал на войну. Фред же воевал на море. Он мало рассказывал, а отец все время пытался вытянуть из него какую-нибудь историю. Мы знали от Бетти, что они обручились перед самой войной, а поженились, когда Фред вернулся. Каждую ночь, всю войну Бетти писала по письму и отправляла свои послания раз в неделю. Она не говорила, часто ли писал ей Фред. Мой отец мало кого любил, но говорил, что Фред не дурак.
Казалось, Фред нравится людям играючи, просто так. И я бы не сказала, что он был красив. Проблема в том, что я помню, как выглядела Бетти, до мельчайших подробностей – каждую веснушку и каждый завиток волос, – но совершенно не помню, как выглядел Фред. У него были темные волосы, и он курил трубку, и мог спеть нам песенку, если его хорошенько помучить. Он пел «Глаза голубые, и волосы ярче огня: отдам за тебя я собаку свою и коня». Или он пел для моей сестры «Прекрасные карие очи» – ведь у нее были карие глаза, а у меня водянисто-голубые. Эта песня ранила меня, потому что там были слова «не полюблю я синих глаз». Это была обреченность, это означало, что всю жизнь я буду страдать без любви Фреда. Как-то я заплакала – тем хуже, что мне не с кем было поделиться. И пришлось пережить это унижение – и шутливое подтрунивание Фреда, и презрение сестры, и худшее из унижений, – когда Бетти успокаивала меня на кухоньке. А унизительно это было потому, что даже я понимала, что Бетти слишком простодушна. «Не обращай на него внимания», – сказала она, догадавшись, что мои слезы как-то связаны с Фредом. Но как я могла не обращать внимания?
Как говорила позднее моя мама, Фред словно кошка: ради других не свернет со своего пути ни на шаг. И было несправедливо, что все влюблялись во Фреда и никто не влюблялся в Бетти, хотя она была такая добрая. Именно Бетти радовалась нашему приходу и болтала с нами – а Фред валялся на софе с газетой. Бетти кормила нас печеньем и молочными коктейлями и давала нам облизывать миски, когда пекла. Бетти была такая хорошая – все так про нее говорили, а вот про Фреда нет. Например, он редко смеялся и улыбался, лишь когда грубо шутил, в основном обращаясь к моей сестре: «Опять себе мордочку отъедаешь?» или «Эй, пузыри на коленках». А Бетти никогда так не выражалась – она улыбалась или смеялась всегда.
Бетти смеялась, когда Фред обзывал ее Бетти Грейбл[3], дня без этого не проходило. Я не понимала, почему Бетти смеется – разве это не комплимент? Ведь Бетти Грейбл – известная кинозвезда, ее фото было прикноплено у них в уборной. Мы с сестрой предпочитали ходить в уборную Фреда и Бетти. У них, в отличие от нашей уборной, были занавески на окошке, и деревянный ящичек с щелоком, и деревянный ковшик. А в нашей уборной щелок был в картонной коробке, и совок древний.