В сумраке родовой палаты Джини снимает халат, медсестра помогает ей забраться на кровать. А. приносит чемоданчик – не чемоданчик вообще-то, а небольшую дорожную сумку; важность символики не ускользает от Джини, включая предполетные страхи, например, страх упасть и разбиться. Джини вытаскивает леденцы, очки, махровую мочалку и другие предметы, которые, наверное, могут ей понадобиться. Она снимает контактные линзы, кладет их в футлярчик и просит А. не потерять. Теперь она как слепая.
В сумке осталась еще одна вещь, и Джини не стала ее вытаскивать. Талисман из другой страны, сувенир от подруги. Продолговатый кулон из бледно-голубого стекла, на нем – четыре желто-белых глаза. Подруга сказала, в Турции такие талисманы вешают на мулов, чтобы защитить их от сглаза. Джини знает, что, скорее всего, на ней талисман не сработает, она не турчанка и не мул, но ей спокойнее от мысли, что талисман с ней в комнате. Джини собиралась держать талисман в руке в самый трудный момент, но уже ничего не успевает.
Пожилая толстая врачиха в зеленой робе входит в комнату и садится подле Джини. Она обращается к А., что сидит с другой стороны кровати:
– Хорошие часы. Теперь таких уже не выпускают. – Она говорит про золотые карманные часы А., одна из его причуд: часы лежат на тумбочке. Потом врач кладет ладонь Джини на живот, чтобы послушать схватки. – Уже хорошо, – говорит она; акцент то ли шведский, то ли немецкий. – Вот это – настоящая схватка. А то были так, схваточки. – Джини не помнит, чтобы эта женщина подходила к ней прежде. – Хорошо. Очень хорошо.
– Когда я начну рожать? – спрашивает Джини, досчитав.
Пожилая врачиха смеется. Ну конечно: этот смех, эти руки парили над тысячами кроватей, над тысячами кухонных столов…
– Еще нескоро, – говорит она. – Часов восемь-десять.
– Но со мной это уже происходит двенадцать часов, – говорит Джини.
– Тогда схватки были не сильные, – говорит женщина. – А вот теперь сильные.
Джини погружается в себя, готовясь к длительному ожиданию. Теперь она и не припомнит, почему, собственно, захотела ребенка. Это был кто-то другой, и логика у него другая. Джини помнит, как загадочно улыбались друг другу женщины с детьми, будто знали то, что неведомо ей, Джини, словно походя исключали ее из своей системы координат. Каково было это знание, какова тайна? А может, рождение ребенка – событие не более непостижимое, чем автокатастрофа или оргазм? (Но и эти явления непереводимы, они происходят внутри нас, и зачем мучиться, подбирая для этого язык?) Джини тогда поклялась, что никогда не поступит так с другими бездетными, никакого сговора, никакой исключительности. Она уже не так молода и прожила достаточно долго, чтобы понять, насколько все это тягостно и жестоко.
И в то же время – та Джини, что принадлежит талисману, спрятанному в сумке, а не та Джини, что мечтает мастерить кухонные шкафчики или коптить окорок, – про себя она уповает на нечто большее – на тайну, некое видение. В конце концов, она рискует жизнью, хотя маловероятно, что умрет. Но ведь женщины от этого умирают. Внутреннее кровотечение, шок, остановка сердца, чья-то ошибка – врача или акушерки. Джини имеет право на озарение, что-то на память из темноты, куда теперь медленно погружается.
На мгновение она вспоминает про ту, другую. Ее мотивы тоже неясны. Почему она не хочет ребенка? Ее изнасиловали? Или у нее еще десять детей и она голодает? Почему она не сделала аборт? Джини не знает, да это теперь и не важно. Ты расплетаешь скрещенные пальцы, думает Джини, обращаясь к женщине. Искаженное болью лицо на мгновение всплывает перед мысленным взором и тоже исчезает.
Джини пытается как прежде обратиться к ребенку, по своим артериям посылая волны любви, цвета, музыки, – тщетно. Она больше не чувствует, что это ребенок, что он колотится ручками и ножками, толкается, переворачивается. Он весь собрался в комок, твердый шар, сейчас ему как-то не до нее. И она рада, потому что не уверена, что направит ему правильное послание. И рисовать разноцветные цифры она тоже не может, хотя механически продолжает считать. Она понимает, что не к тому готовилась. А., который придерживал ей колени, – это ничто, надо было готовиться к этому, чему нет названия.
– Медленнее, – говорит А. Он рядом, держит ее за руку. – Медленней.
– Я не могу, я не могу, не могу.
– Нет, можешь.
– Я тоже буду так кричать?
– Как? – спрашивает А. Может, он не слышит, как кричит та, другая, то ли в соседней палате, то ли через палату. Плачет и кричит, плачет и кричит. Плачет и повторяет: «Больно. Больно».
– Нет, ты не будешь так кричать, – говорит он. Значит, кто-то действительно кричит.
Входит докторша, другая, не ее. Они хотят, чтобы она перевернулась на спину.
– Не могу, – говорит Джини. – Мне так не нравится. – Звуки удаляются, Джини почти ничего не слышит. Она переворачивается на спину, врач пальпирует ее в резиновой перчатке. Что-то мокрое и горячее течет по бедрам.
– Они уже были готовы отойти, – говорит врач. – Стоило только дотронуться. Четыре сантиметра, – говорит она, обращаясь к А.
– Всего четыре? – говорит Джини. Она разочарована: они, наверное, ошиблись. Врач говорит, что, когда будет пора, ее доктора позовут. Джини злится на врачей. Они ничего не поняли, но слишком поздно объяснять, и она снова проваливается в темноту, и это не ад, это заточение, из которого она пытается вырваться. На волю, говорит или думает Джини. А потом она словно плывет, цифры исчезли, если бы кто-нибудь велел ей сейчас подняться, выйти из комнаты, встать на голову, она бы так и сделала. Поминутно она выныривает и хватает воздух.
– Ты слишком часто дышишь, – говорит А. – Медленнее. – Теперь он старательно массирует ей спину, она хватает его за руку и с силой тянет ее ниже, вот сюда, но когда рука гладит там, оказывается, что нет, не здесь. Помнится, она однажды прочитала рассказ о том, как нацисты связывали ноги еврейским роженицам. Только теперь Джини понимает, как этим можно убить.
Появляется медсестра со шприцем.
– Не хочу, – говорит Джини.
– Не издевайтесь над собой, – говорит медсестра. – Терпеть такую боль совсем необязательно. – Какую боль, думает Джини. Когда не больно, она ничего не чувствует, когда больно, она ничего не чувствует, потому что ее – нет. Вот оно наконец – исчезновение языка. После ничего не помнишь, говорили ей почти все.
Джини выходит из схватки, пытается взять себя в руки.
– А ребенку это не будет вредно? – спрашивает она.
– Это мягкий анальгетик, – говорит врач. – Мы бы не стали колоть, если б было вредно ребенку. – Джини им не верит. Как бы то ни было, ей делают укол, и врач прав – это мягкий анальгетик, потому что Джини от него никакого толку, хотя потом А. расскажет ей, что между схватками она проваливалась в сон.
Вдруг она резко садится. Совершенно очнулась, сознание ясное.
– Срочно звони, – говорит она. – Ребенок рождается. – А. определенно не верит. – Я чувствую, я чувствую головку, – говорит она. А. жмет на кнопку вызова. Приходит медсестра и проверяет: теперь все происходит слишком быстро, никто не готов. Они едут по коридору, медсестра везет Джини в коляске. Джини ликует. Она смутно видит коридор, она без очков. Джини надеется, что А. вспомнит и принесет их. Мимо проходит еще один доктор.
– Я вам не нужна? – спрашивает доктор.
– Да нет, – весело отвечает медсестра. – Естественные роды.
Джини понимает, что, наверное, эта женщина – анестезиолог.
– Что? – переспрашивает Джини, но они уже уехали дальше, они в операционной, кругом блестящие поверхности – и странный аппарат с трубками, словно в фантастическом кино, и медсестра велит ей ложиться на родильный стол. Больше в комнате никого нет.
– Вы с ума сошли, – говорит Джини.
– И не тужьтесь, – говорит медсестра.
– Да вы что? – говорит Джини. Это глупо. Почему она должна ждать, почему ребенок должен ждать из-за того, что они всё пропустили?
– Дышите ртом, – говорит сестра. – Чаще. – И Джини вспоминает как. Когда схватка заканчивается, она, опираясь на руку медсестры, забирается на родильный стол.