Конечно, иногда ей вдруг открывалось, что, собственно, может означать свадебная формула (пока смерть не разлучит вас): они на все времена связаны сыном, и до конца совместно прожитых дней она будет слушать, как Майер фыркает, полощет горло, жует, глотает и сопит. Это жует сама неизменность, мелет-перетирает целая жизнь. Ужас! Ведь неизменность жевала громко, даже слегка назойливо, а когда Кот доставал зубочистку, чтобы выковырять из челюсти мясные волоконца, она с ужасом спрашивала себя, любит ли его еще. Разумеется, она любила его, он был отцом ее сына, но благодаря материнству восприятие у нее утончилось, она чувствовала глубже, видела яснее, слышала лучше и была вынуждена заново привыкать к звукам майеровской телесности, к этой живости, шумевшей ей навстречу за столом, в постели, в ванной и словно бы усиленной гигантскими динамиками партийного съезда.
Но благодаря майеровской власти Мария разом почувствовала уверенность. Ножницы более не кололи. И никогда не уколют, молодая мать угадывала: времена, когда урожденную Кац игнорировали, давно миновали, навсегда. Если она везла мальчугана по улицам, мужчины снимали шляпы, и целая стайка матерей с ужимками склонялась над коляской. Нет, какой прелестный мальчуган, вылитый отец!
Сквозь стекло приветственно махала портниха; Перси, улыбаясь, курил сигару в дверях парикмахерской, и даже городской священник, все еще приверженный догме об особой вине евреев в крестной смерти Христа, мимоходом благословлял мать и дитя. Мария улыбалась. Некогда в минувшем веке прадед пришел сюда со своим чемоданом, и вот теперь род Кацев наконец утвердился в городе. Прибыл в этой детской коляске. Теперь они начали здесь обживаться, и все, все было хорошо. Май, блаженство, счастье. Н-да, а потом Мария допустила ошибку. Небольшую, даже совсем крохотную, и все же она повлекла за собой последствия, дурные последствия. С годами Луиза стала несколько неповоротливой, и, когда Майеры собрались слетать в Африку, решено было на время организовать за ребенком дополнительный присмотр, призвав в кацевский дом Губендорф.
С многоэтажной постройки, прозванной «Баронство», еще не убрали леса, а Губендорф уже поселилась в одной из завидных квартир с видом на озеро и Альпы. У Марии это вызвало смешанные чувства. Она, конечно, радовалась, ведь как-никак именно через нее подруга по пансиону познакомилась с застройщиком и домовладельцем; с другой же стороны, она опасалась, что отныне будет жить под пристальным наблюдением, то есть в собственных четырех стенах уже не будет вполне свободной. Когда напротив гас свет, Мария знала: подруга ложится спать, по недомыслию с открытым окном, а стало быть, от нее не укроется хныканье малыша, у которого часто болели уши и пучило животик. Кацевский дом внезапно оказался у всех на виду, уязвимый и на удивление маленький рядом с новостройкой. Однако, вопреки ожиданиям, особых трений не возникало. Обитатели не портили друг другу жизнь. Представление, что новые жильцы будут круглые сутки торчать у окон туалетных и кухонь, глазея на кацевский дом, оказалось преувеличенным. Там редко кто появлялся, всегда было на редкость тихо, даже чересчур тихо, а потому слышно было лишь постоянное хныканье мальчугана, и кацевский дом на старости лет одолела болтливость. В трубах постукивало, за панелями скреблось, повсюду треск да скрип — в полу, в потолке, а в домашней коляске — жалобный писк и поскуливание, ставшие вскоре неотъемлемыми от дома.
Но так ли оно важно, «Баронство»-то? Стоит ли каждое утро сетовать, что от него падает прохладно-синяя, пахнущая бетоном тень? В конце концов рано или поздно к изменившимся обстоятельствам привыкаешь, и, помимо того что в душе Марии парк продолжал жить, вовеки неистребимый, продажа участка и вовне возымела положительные последствия. Обеспечила Майеру блестящий старт, а ей — солидный счет в банке. Покупая модную шляпку, она могла теперь не смотреть на цену, и, само собой, ни у кого в городке не было такой шикарной детской коляски — с пластиковым верхом, с хромированными планками и колесами из массивной резины. Шик-блеск, в самом деле! Часто она гуляла с малышом по берегу озера, по полям и лесам, а что напротив ателье теперь высилась бетонная цитадель, Мария замечала, только когда там захлопывалось окно и будило сынишку.
Раз в неделю, обычно по средам, она навещала подругу, а по воскресеньям та навещала ее. В другие дни обе соблюдали благоприличную дистанцию, вот почему мысль о том, чтобы на неделю, с понедельника до субботы, пригласить Губендорф в качестве няни, не вызвала ни малейших возражений.
* * *
Чудесно! Наконец-то Африка! Африка — часть ее истории, континент ее грез, оттого она и полетела с ними, хотя очень тосковала по сынишке — они разлучились впервые.
Четырехмоторный самолет рокотал сквозь ночь. Большинство пассажиров спали, укрытые одеялами, только Фокс, сидевший возле прохода, двумя рядами дальше, был тускло освещен лампочкой. Его лысый череп выступал из темноты, и время от времени Мария слышала, как он, переворачивая страницу, вносит тихий, но отчетливый акцент в монотонный гул пропеллеров и глубокое дыхание спящих пассажиров. Интересно, что он читает? Мемуары, статистический ежегодник, философский труд или, может, роман? Фокс на все способен!
Потом он выключил лампочку, череп погас, и Мария снова могла наслаждаться полетом. Найдется ли няня лучше Губендорф?
В рассветном сумраке крошечная тень самолета скользила глубоко внизу по блеклой от лунного света планете, потом из-за горизонта гигантской медузой выползло солнце, тень стала больше, приблизилась, они заходили на посадку, и в духоте, хлынувшей навстречу, заколыхалась, точно отражение в воде, диспетчерская аэропорта. Сущий аквариум, вместо воздуха вода. У нее дух захватило. Макс, мгновенно взмокший от пота, вышел на площадку трапа, замахал обеими руками. Остальные делегаты теснились у него за спиной, но он не двигался с места, приветственно махал руками, смеялся, позировал подбежавшему фоторепортеру и покачал бедрами, когда внизу, на летном поле, запел и захлопал в ладоши хор в национальных костюмах. Руки певиц змеились то влево (хлоп-хлоп!), то вправо (хлоп-хлоп!), а поскольку все здесь словно бы текло, разрасталось сверх обычных размеров, прошла целая вечность, прежде чем из огромной пасти какого-то ангара выплыла армада автомобилей, украшенных государственными флажками. Было шесть утра, но уже чудовищно жарко.
Западная Африка.
В лимузине Мария оказалась на заднем сиденье между Максом и огромным негром. Фокс сел впереди, и по дороге, которая здорово походила на стиральную доску и всю душу из пассажиров вытрясла, они под гнойно-белесым небом устремились в серую духоту, все более и более гнетущую. По обочинам в обоих направлениях нескончаемыми колоннами брела нищета, кое-кто на костылях, кое-кто с ружьем, женщины несли на голове ржавые канистры, у каждой куча детей — один за спиной, один у груди, еще двое цепляются за руки. Козы, тощие, как скелеты, общипывали колючий кустарник, лежали, словно призраки, возле жестяных лачуг, которые эскорт мимоездом осыпал белесой пылью.
— Макс, меня сейчас стошнит.
— Держись, дорогая!
Кому он это говорит. Конечно, она продержалась. Как всегда.
Дни ползли еле-еле, медлительные, широкие, грязные, как та река, которую им не раз пришлось пересекать на тарахтящих паромах, по дороге к проектам,каковые парламентариям надлежало осмотреть по поручению партии. Но большей частью внезапный ливень заставлял их вернуться, а, к примеру, широковещательно объявленное строительство, фабрика резиновых сандалий, на месте вообще оказалось фантомом. Кроме уже заросшей бетонной площадки да нескольких давно проржавевших грузовиков, инспектировать было нечего. Макс принял это к сведению. Фокс показывал на бабочек, предостерегал от скорпионов, пил слишком много джина. Двое чинов из посольства примкнули к делегации и, язвительно усмехаясь, твердили, что именно этого и ожидали, то бишь ничего.