— Мы горим, Макс, горим! — И чтобы его страсть вдавила ее в матрас, она уперлась руками ему в грудь. Тяжелое дыхание, лепет. Раздутые ноздри! зубы! лапищи! — Зверюга!
— Зверюга? — Макс рассмеялся и прошептал: — Мария, ты никогда не спрашивала, какое у меня прозвище, в студенческой среде.
— Ну так скажи!
— Кот.
— А я Кац, то бишь кошка, мой кот.
Она зашипела, зафыркала:
— Мой котик!
— Моя кошечка…
— Любимый…
— Любимая…
— Иди ко мне, держи мои бедра…
— Покажи свои коготки…
Поцелуй, поцелуй, поцелуй.
— Иди же ко мне, иди…
И он пришел, застонал, отодвинулся, повернулся к ней спиной, и еще долго, когда он уже крепко спал, ее вожделение, точно прибой, накатывало на крутой берег его спины, этой обрызганной пеной скалы, с которой она кончиком языка слизывала соленые капли, чтобы затем без сил, расслабленно, блаженно уйти в себя. Жизнь моя, молилась она, он знает, кто я: будущая First Lady.Мы поженимся. И посмотри, жизнь моя, я исцелилась! Опухоль исчезла. Хоть завтра надевай обручальное кольцо. Она переняла ритм моря, сделалась тяжелой, ленивой, а потом целиком уступила течению, которое увлекало ее в глубину, в сон, в грезы. Проснувшись вместе, они будут вместе грезить дальше. Скоро ей исполнится восемнадцать. День рождения они отпразднуют на широкую ногу — как официальную помолвку. Доброй ночи, мой котик!
* * *
В коридоре перед экзаменационным залом слабо пахло туалетом. Воздух вязкий, липкий, душный, и, хотя комки нервов на длинной скамейке ожидания беспрестанно качали ногами, хрустели суставами пальцев, шмыгали носом и гримасничали, от усталости подбородок у Марии упал на грудь. Она испуганно подскочила. Чья-то рука встряхнула ее за плечо.
— Эй, барышня, будете играть или еще вздремнете?
Действительно, все как один похожи на Бетховена! Пятеро в ряд за столом, отложные воротники, фуляровые платки на шее, величавые львиные гривы музыкального титана. Бородатый Фадеев, стоя у окна, протирал пенсне, плоскогрудая особа, предположительно секретарша, намазывала ему бутерброд. Ой! Мария чуть было не села мимо табурета. Тыльной стороной руки прикрыла сладкий зевок. Теперь надо назвать свое имя, композитора, пьесу, и дай-то Бог доиграть до конца, не заснув посреди Анданте. Издали донесся гудок «Батавии», она слышала крики ослов, стук копыт, громкий рыночный торг, видела, как рыбы в вялом отчаянии разевают рты, а сборище калек задает ей вопросы, на которые у нее нет ответа. Когда она добренчала Финал, Бетховены оцепенели за столом, точно каменные львы, их карандаши бездействовали, Фадеев с хрустом вонзил зубы в яблоко. Что ж, другого она не ждала. Слишком устала, чтобы мало-мальски пристойно одолеть свою сонату, только и всего. Улыбаясь, засунула ноты в папку, сделала книксен, собралась уйти. Стоп, да тут еще один! Видимо, подошел позднее, когда она уже играла. Не Бетховен, совсем наоборот, волосы ежиком, очки в стальной оправе, сорочка без воротника.
— Минуточку, — бросил он, — кто ваш педагог?
— Мой отец, — ответила она. — Только он не виноват, правда не виноват.
Стриженый господин посторонился, она юркнула за дверь, но успела услышать, как Бетховены, запрокинув львиные головы, выкрикнули в потолок:
— Отец! Отец!
Бедный папá. Она блуждала по столице, бесцельно бродила по улицам, в слезах сидела в вокзальном буфете, счастливая и отчаявшаяся, влюбленная и испуганная, смертельно усталая и предельно настороженная, голодная, как никогда, и все же не способная проглотить ни крошки, сгорающая от стыда, что в номерах перепачкала простынку кровью, и ужасно гордая, оттого что стала женщиной, женой Майера, прирожденной First Lady.В городок она вернулась последним поездом, слонялась по улицам, горячо надеясь, что сумеет незаметно пробраться в спящий дом. Но не успела выйти из вязовой аллеи, как входная дверь с лязгом распахнулась, свет потоком хлынул наружу, обозначил на ступенях силуэт отца. Безымянный палец тотчас заявил о себе, вся рука отяжелела, и она вытащила ее из рукава с такой осторожностью, словно это и не рука вовсе, а хрупкая веточка, которая, того гляди, сломается. Наконец-то нам, Кацам, удастся пустить корни в этой почве, думала она. Впредь она станет с Майером одним деревом, даст плоды и пригласит всех птиц жить у нее, гнездиться, выводить птенцов.
— Не принимай это близко к сердцу, — улыбнулась она папá, — мы с Максом поженимся.
Отец с широкой улыбкой на лице раскрыл объятия.
— Представляешь, — пролепетал он, — Федор Данилович самолично позвонил мне по телефону. Сказал, что такого Шуберта они еще не слыхали. С техническими огрехами, понятно, особенно в левой руке. Но какая игра! Какой поток, какая струистость, какая прекрасная, светлая печаль!
— Вот как, неужели?
— Сокровище мое, ты выдержала! Тебя приняли! Ты теперь студентка столичной консерватории!
Она заглянула на кухню, поздоровалась с Луизой, поспешила наверх.
Выдержала? Да ну, провалилась, конечно. Наверху она подошла к перилам. Папá по-прежнему стоял в дверях, раскинув руки.
— Папá! — крикнула она вниз. — Ты не беспокойся. Я счастлива. А со свадьбой мы подождем. Пусть сперва кончится эта идиотская война.
Мария Кац / Мария Майер
Получив аттестат зрелости, Мария Кац вышла замуж за Макса Майера и начала учебу в консерватории, которая обеспечит ей самый почетный из всех дипломов — диплом пианиста-исполнителя. Училась она быстро и хорошо, два первых семестра промелькнули, как сон. Студентка столичной консерватории — разве не chic? [50]Жутко шикарно. Замечательно. Чудесно. Конечно, путь к звездам ох как труден, и тот, кто жаждет подняться ввысь, разрывается на части. Но Мария не возражала, ей это ничего не стоило, и, когда в начале третьего семестра ее предупредили, что заниматься она будет у самого строгого педагога, она и не подумала падать в обморок. Речь шла о том самом коротко стриженом господине в очках со стальной оправой, который в конце приемного экзамена спросил, кто ее педагог. Он страдал запорами, урезал свое питание до водянистых супов и беспощадно отметал все, что не вписывалось в его картину мира, — обильные трапезы, буржуазные обычаи, модную одежду. Фортепиано он считал мещанским пережитком, а современных композиторов, придерживающихся классических традиций, — преступниками.
— Буржуазия, — кричал он, — настолько испорченная, коррумпированная, прогнившая, что ей под стать лишь диссонансы!
Он охотно рассуждал о бескомпромиссности модернизма и еще охотнее — о мировом духе.
— Мировой дух, — вещал он, — беспрестанно продвигается вперед, и процесс этот подчинен законам диалектики, то есть: через тезисы и антитезисы, каковые сам устанавливает и отменяет, неутомимый мировой дух продвигается вверх, ступень за ступенью, пока в конечном итоге не достигнет всеобъемлющего синтеза. И поверьте, в Советском Союзе товарища Сталина эта высочайшая, примиряющая совокупные противоречия вершина уже достигнута. Большевики предвосхитили триумф истории. Там соединено то, что было разделено, и гармония, лживо звучащая на буржуйском фортепиано, у счастливых советских людей льется искренним, правдивым хором. Вам понятно?
— Да, — ответила Мария, — соус в кубиках.
Доцент снял очки в металлической оправе, двумя пальцами потер глаза.
— Как прикажете вас понимать?
— Соус в кубиках соединяет два чуждых друг другу элемента — жидкое и твердое.
— Н-да, — сказал доцент, — если вы так на это смотрите… а скажите-ка, откуда вы родом? Из каких кругов?
— Мой отец в прошлом закройщик-модельер, ныне рантье, и я открыто признаю, что мое бытие определяется буржуазными категориями.
— Примите мое почтение! Такое признание — предпосылка перемен. Мне это по душе. Позвольте вручить вам брошюру. Там вы почерпнете кой-какие идеи, которые помогут вам сделать следующий шаг.