Ну конечно! Еще бы! Она расхохоталась. Теперь не грех и пасхальным каникулам начаться! По мраморной лестнице она выпорхнула на воздух, в фантастический вечер, кругом реяли флаги, цвели цветы, танцевал народ, розовели озаренные солнцем песчаниковые фасады. Одна из самых талантливых наших студенток, одна из самых талантливых наших студенток!Она выскочила из поезда прямо в объятия Макса.
Приходы / Уходы
Лаванда — старый друг дома, и сомневаться в его вердикте не было оснований. Лабораторные анализы выше похвал, так он сказал, все свидетельствует о нормальной беременности, протекающей без осложнений.
Луиза восседала у торца кухонного стола, чистила картошку для г-на Макса. Не говоря ни слова. Смотрела на Марию мудрыми, увлажнившимися глазами, потом выдвинула ящик, достала клубок шерсти и спицы, на которых висел крохотный чепчик. Она заметила, она ждала ребеночка.
— Марихен, — всхлипнула Луиза, — милая моя Марихен, неужто я дождалась! — И эта женщина в черном, с потрескавшимися от работы пальцами, принялась так ловко орудовать спицами, нанизывать петли, вывязывая чепчик, что Мария прямо воочию увидела головку младенца, слипшиеся глазки, курносый носишко, ротик и первую улыбку. Растроганная, она слушала клацанье спиц, с незапамятных времен возвещавшее новую жизнь, потом встала, вышла на прибрежную лужайку и по следу аромата сигары направилась в парк. На сей раз ей удалось найти папá. Он сидел на корточках на черной влажной земле и, как всегда, подрезал свои розы. Когда она оказалась рядом, он снял соломенную шляпу Шелкового Каца и с улыбкой, снизу вверх, взглянул на дочь.
— Ты почему плачешь, сокровище мое?
— От счастья.
— Ты беременна?
— Да, папá, у меня будет ребенок.
Он неуверенно встал, вытер руки о садовый фартук, прижал шляпу к груди и сказал:
— Ты справишься.
— Правда? Ты так думаешь?
— Знаешь, иной раз мне кажется, что сил тебе хватит на двоих. Это у тебя от деда, от Шелкового Каца. — Папá снова нахлобучил соломенную шляпу, нацепил на нос пенсне, пригладил ладонью поседевшую бородку. — Хотя нет, дед теперь я.Шелковый Кац отступает на поколение назад, и впредь мы будем называть его прадедом, а портной-иммигрант станет далеким предком, исчезающим в незапамятных временах. — Минуту-другую он с улыбкой смотрел в лучи закатного солнца, потом сказал: — Итак, ты собираешься постучать, но не успеваешь дотронуться до двери, как из кабинета доносится русский бас: «Entrrrez, Mademoiselle!»
— Папá, я уже раз десять тебе рассказывала!
— Привыкай! Скоро тебе придется каждуюисторию рассказывать десять раз! Двадцать, тридцать, пятьдесят! Ты была в точности такая же, солнышко! Перед сном я должен был каждый вечер рассказывать про Шелкового Каца, про метрдотеля с бакенбардами, про вокзальное начальство, про телеграфиста, и горе мне, если я пропущу хоть одного официанта!
— Папá, можно спросить?
— Конечно, ты же знаешь.
— Но ответ должен быть четким и ясным.
— Если вопрос разумный.
— Ты на меня сердишься?
— С какой стати мне сердиться?
— Ну, что я вышла замуж.
— Я счастлив, детка. Мы, евреи, знаешь ли, устанавливаем сплошь непрактичные правила, которыми ужасно все усложняем. Почему мы так делаем? Много времени утекло, пока я нашел объяснение. И очень простое. Мы окружаем себя всеми этими законами, чтобы при всем желании нам было некогда поразмыслить о пределе. Хотя и у нас, евреев, есть потусторонний мир.
— Истории.
— Да, истории. В этих историях мы продолжаем жить… Ну, стало быть, ты вошла. Стоишь в святилище, и что же ты слышишь?
— Он чавкает.
— Чавкает?
— Да. Чавкает, жует, глотает. Огурцы, супы, целые луковицы!
— Сырые?
— Сырые! Этот утонченный человек! На мой взгляд, прямо патология какая-то. Мало того, он все роняет на себя.
— Роняет?
— Ужас! Весь в пятнах! Скажи, папá, ты правда считаешь, что я смогу продолжать учебу?
— Разумеется. Пока животик не мешает, я никаких проблем не вижу. Майеру ты уже сообщила?
Она покачала головой.
— Тогда иди, милая. Скажи ему.
Она отправилась в гостиную, где Майер установил второй телефон. Задумчиво постояла возле буфета и словно бы вдруг увидела маленькую девчушку, с любопытством ползущую к львиной лапе. Взяла в руки рамку с фотографией — молодой папá и двадцатилетняя маман, теперь без пяти минут бабушка. Кто знает, думала Мария, может, время вправду идет по кругу, как на часах, как в природе, одни уходят, другие приходят. Осторожно закрыв дверь, она позвонила Губендорф.
— Где это произошло? — восторженно закричала в трубку подруга. — Не на канапе ли?
— Голубушка, придет и твое время.
— Ты уверена?
— Ну конечно. — Чутье подсказывало, что бедняжка Губендорф, тщетно искавшая мужа, нуждается в утешении, и она заметила: — Ты не слишком обольщайся. Может статься, будешь при этом смотреть в потолок и увидишь в плафоне кучку золы.
— Какая прелесть!
— Дохлые мухи.
— Мушиная гробница! — возликовала Губендорф.
— Напиши мне. Поняла, дорогуша? Мы не должны терять друг дружку из виду.
— Ты такая сильная, Кац, милочка. Мне до тебя далеко.
— Скоро будешь так же счастлива, как я.
— Точно?
— Точно. Вы все приедете на крестины, я планирую большое торжество.
— Как на твою свадьбу?
— Лучше! И размахом побольше! С белыми палатками, слугами во фраках и оркестром а-ля Гленн Миллер, подплывающим на плоту. Ты, само собой, моя почетная гостья.
Когда майеровская «Веспа» подкатила по вязовой аллее к дому, Мария сидела на канапе, с маменькиным, пардон, с бабушкиным романом на коленях, а на толстой стеклянной столешнице перед нею стояла чашка целебного чая.
— Тебе нехорошо?
— Макс, — сказала Мария, — у нас будет ребенок.
— Что?! Ребенок? Правда? Я буду отцом?
— Да, господин Макс, — с порога сказала Луиза. — А теперь марш на кухню! Мыть руки! Тогда сможете поцеловать будущую мать.
С восторженным кличем, каким молодые пастухи оглашают пастбища и вершины, с кличем радости жизни, рвущимся к небу из глубин души, Макс ринулся к Луизе и так стремительно заключил ее в объятия, что оба пошатнулись и налетели на дребезжащий буфет.
— О Боже, господин Макс!
Мария подошла к окну, выглянула в сумерки, окружившие гладкое серебряное озеро темно-зелеными тенями. На причальном столбике сидела чайка, вся розовая в лучах заходящего солнца, и, хотя будущей матери было невмоготу смотреть на пламя заката, она осталась у окна, наблюдая, как гаснет чайка.
* * *
Дни бежали за днями, а кроме ее животика, ничего почти не менялось. В мае, когда после молебнов шла по городку, она приветливо здоровалась направо и налево, и прохожие тоже приветливо здоровались, мужчины приподнимали шляпу, женщины заговорщицки улыбались. Теперь она здесь своя, одна из них, будущая мать и супруга партийного председателя in spe. [56]Во всяком случае, Майер был по-прежнему совершенно уверен, что вскоре примет наследие мясника. Пока что до этого еще не дошло, пока что старая эпоха держалась в седле, но восходящий политик уже приобрел председательские замашки. Он знал полгородка по именам, помогал старым дамам нести сумки с покупками, подвозил паралитиков в инвалидных креслах к избирательным урнам, стоял с рыболовами у озера, с яхтсменами — в гавани, пел в церковном хоре, вступил в общество краеведов, участвовал в массовых походах, а сидя в компании за пивом, намекал, что максимум через несколько недель возглавит эту заспанную лавочку. Мария относилась к этому скептически, но остерегалась критиковать майеровский оптимизм. Она любила мужа и не сомневалась, что он будет ребенку прекрасным отцом.
Происходящее вовне — что дома, что в консерватории — оставляло ее внутренне безучастной, она все делала как бы левой рукой и наполовину с облегчением, наполовину с разочарованием констатировала, что Айслер не заметил ее беременности, даже когда она, отставив пальчик с обручальным кольцом, подносила к губам чашку целебного чая. Однажды под вечер застолье в экзистенциалистском погребке обернулось по ее милости небольшим партийным судилищем.